Осеннее равноденствие. Час судьбы
Шрифт:
…пляшущая цыганка, ее тело — мечущееся пламя страсти. Белые языки пламени, обжигающие одноногого мужчину. И лицо Матери. Слева…
…застывший в горе старик у свежей могилы. Руки лежат на заступе, он смотрит перед собой. Спрашивающее лицо Матери. Слева…
…младенец на руках юной женщины. От радости дрожит воздух. Весь мир счастлив, звучат гимны. Лицо Матери, полное мудрости и покоя. Слева…
Все медленнее шаг. Изредка Саулюс перестает замечать все вокруг, идет как слепец, которого кто-то ведет за руку и оберегает, чтоб он не столкнулся со спешащими навстречу людьми. Застывает у перекрестка — тоже кто-то удержал. У меня нет с собой ни блокнота, ни карандаша, ни записной книжки. Так нужно, а под рукой ничего… От раздражения Саулюс приходит
Невидимая рука толкает его по широкой лестнице вверх, открывает стеклянную дверь, вводит в просторный зал почтамта, заполненный людьми. Справа у окошка очередь — за конвертами, открытками, бумагой для писем. За перегородкой две женщины-служащие шушукаются, хихикают. Им спешить некуда, работа не убежит. Саулюс барабанит костяшками пальцев по стеклянной перегородке, женщина бросает на него свирепый взгляд и отворачивается.
— Безнадежно, — говорит мужчина, стоящий в очереди перед Саулюсом, и, махнув рукой, уходит.
Саулюс снова стучит, уже погромче, и тут же вспоминает, что бумага для писем линованная, а его тошнит от испоганенной линиями или клетками бумаги. Рядом за перегородкой он замечает кипу телеграфных бланков, бросается к столику, садится. Хватает привязанную к столу шариковую ручку и на оборотной стороне бланка уже выводит первую линию. Ручка высохла, Саулюс яростно черкает вдоль и поперек по бланку. Как славно, что она черная! Скомкав листок, швыряет в мусорный ящик. На бумаге появляются линия, профиль лица, контуры изогнутого тела. Рука спешит, но листок мал, пространство ограничено, тесно на этом листке вспышке мысли. Он берет третий бланк, четвертый, пятый, десятый… Догнать мысль, не отставать от мелькающих образов, перенести их на бумагу линией, придать жизнь штрихом, заставить жить, двигаться, кричать, смеяться… Сделать это посаженной на цепь ручкой на оборотной стороне телеграфных бланков. Если на лицевой стороне бланка пишут: «умер, приезжай»… «состоится свадьба»… «погиб в аварии»… «поздравляю с днем рождения»… «пришли денег»… «жди меня»… то почему на оборотной нельзя изобразить смерть, аварию, радость, ожидание?..
— Гражданин…
Саулюс спешит, спешит. Он должен догнать, должен успеть… Слева — Мать. Перед глазами Матери пробегает вся жизнь. Она — свидетель, она — участник, она — судья… Она — Мать…
— Гражданин!
Рука грубо берет его за плечо. Саулюс вбирает голову в плечи и оглядывается на стоящего рядом мужчину в невероятно широкой кепке.
— Перестань чепухой заниматься. Мне письмо надо написать, а присесть негде.
Саулюс не понимает, чего хочет человек в кепке.
— Или тотчас вставай, гражданин, или я сообщу… Так переводить казенное имущество! Телеграфные бланки, ручка… Нет уж, где тут начальник?..
Кепка уплывает через зал.
Саулюс берет новый бланк, сжимает ручку и удивляется — в голове пустота, только тоненько звенит какая-то музыка… Тихая, далекая музыка линий.
Облокотившись на стол, он сидит, прикрыв глаза, потом собирает телеграфные бланки и тяжело встает.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
— У нас есть ржаная мука?
Каролис лет двадцать не слышал такого вопроса.
— Ты же знаешь, мама, что мы ржи не сеем.
Глаза матери устремлены на залитое солнцем летнее поле. Как и это поле, она какая-то спокойная, отяжелевшая.
— Очень немного надо, ведерка хватит.
—
— Принеси и поставь в избе. Квашня на чердаке. Сама когда-то поставила ее туда…
Каролис разводит руками и, в бессилии опуская их, хлопает ладонями по бедрам.
— Да где я достану муку-то…
— Из ржи нашей деревни, Каролис, — напоминает мать. — В Лепалотасе всегда росла добрая рожь. Сколько я ее собрала вот этими руками.
Каролис думал, что поваляется в тенечке, а потом возьмет грабли и пойдет на пойму поглядеть на сено, авось уже высохло. Саулюс помог косить, спасибо ему, но сметать копны придется одному. А может, Саулюс вернется? С чего это он так вдруг умчался? Спрашивал у матери, но та толком ничего не объяснила, хотя Каролис видел: знает. Раз мать знает, это уже хорошо. Пройдет какое-то время, не вытерпит, проговорится. Хотя в последние дни она чаще молчит. Сидит на веранде и молчит. Каролиса не видит, ничего не видит. Старость, конечно. И для него уже наступила старость, давным-давно на пенсию проводили, а что говорить о матери. Ни докторов, ни лекарств на своем веку не знавала, с ясной головой по сей день живет.
Отыскав полотняный мешочек, он сгибает его вдоль, скатывает рулончиком и засовывает в карман пиджака. Направляется по полям да лугам, а не по дороге, — то ли чтоб кто-нибудь не спросил — куда да зачем, то ли чтоб пораскинуть мозгами и вспомнить, на чьих сотках прошлым летом цвела рожь. Но ни колосящиеся яровые, ни пестреющий цветами луг, ни ясное небо над головой не говорят ему об этом. Давно ясно: поубавилось ржи, вытеснили люди ее из своей жизни. Не нужна даже солома, чтоб крыши крыть да в кровать постелить. Заколотую свинью опалить или саженцы на зиму обвязать. Покупной хлеб целыми корзинами из города тащат, да и в деревню раз в неделю автолавка его привозит. Зачем убирать, молотить, молоть, печь, если караваи хлеба чуть ли не под ногами валяются, точно камни. Да и колхоз старается поменьше ржи сеять — наука доказала, что урожаи ячменя выше, а все ведь борются за высокий урожай. «Ох ты рожь, зимотерпица, зачем качалась зимой да летом?» — звенели когда-то поля от песни. Где сейчас ее услышишь, хоть вдоль да поперек деревню исходи? Пьяный парень уронил в грязь буханку хлеба да еще ногой поддал. «Что, жалко мне восемнадцати копеек!» — выпучил глаза на женщину, которая попробовала пристыдить его, и опять встал в очередь перед автолавкой. Не его руки сеяли рожь, не он ее косил… Каролису иногда страшно — не отречемся ли мы от ржи навсегда, а то еще, разгневавшись, она сама от нас отвернется навеки? «Так ведь под забором у Швебелдокаса в прошлом году стояли суслоны!» — мелькает неожиданно мысль. Да, нет сомнения, Швебелдокас сеял рожь, Каролис собственными глазами видел. Но только ли Швебелдокас?.. Мог еще кто-нибудь… Каролису от этого не легче, он хочет отогнать эти мысли, не думать о Швебелдокасе. Нет, он не зайдет туда, будет искать у других, ведь должен же хоть кого-нибудь выращивать рожь. Но в мыслях стоит Швебелдокас. Стоит и хихикает…
— В-вот те и на… из ш-ширинки я тебе с-семена достану? Нету, п-председатель, — заикался Швебелдокас, вывернув карманы потертого полушубка. — В-вот! Нету! Пус-сто!
Каролис и не ждал, что Швебелдокас откроет перед ним амбар. Как большинство, так и он. Будто сговорились.
— Не для себя прошу. Мне не надо. Мне ни одного твоего зернышка не надо, — говорил Каролис Йотаута. — Артели придется весной поля засевать. Для артели семена нужны.
— Власть нас с-согнала в колхоз, власть пускай и с-сеет.
— Да ведь мы сами эта власть. Нету другой власти, сосед.
Они стояли посреди избы, Швебелдокас не приглашал присесть. Над столом моргала лампа, воняло керосином и копотью. На кровати у стены спала в одежде жена Швебелдокаса. «С ног сбилась женщина на ферме, одно горе», — с сочувствием подумал Каролис и снова окинул взглядом ее раскорячившегося мужа, к которому неизвестно почему всегда испытывал только отвращение.
— Сколько гектаров засеивал яровыми? Шесть?
— К-как когда.