Осеннее равноденствие. Час судьбы
Шрифт:
— Отцу скоро сто лет исполнится, мама.
— Я об этом думаю.
— Новый памятник нужен.
— Глыба цемента? Навидалась я их на своем веку.
— Будь я скульптором, мама… Иногда мне кажется, что я не то выбрал…
— Ты своей дорогой шел.
В голосе матери Саулюс слышит укор. Он-то ведь не советовался с родными, какую профессию выбирать, да и смешно было думать, что деревенские могли посоветовать. Это ведь тебе не поле пахать, не рожь сеять. И не кур кормить. Саулюс хочет закричать об этом во все горло, чтоб лопнул нарыв в груди, но берет себя в руки — при чем здесь твоя мать? Ведь не раз ты уже брался за скульптуру. Занимался, мял, засучив рукава, глину, одно время даже уверовал: вот
— Я приглашу своего друга, скульптора, мама. Он такой памятник отгрохает, что экскурсии сюда будут приезжать.
— Почему ты так ехидно, сын?..
— Ты ведь мечтала о сыне-знаменитости.
— Все вы мои дети. И я всем вам — мать.
Серое небо придавило верхушки лип у забора, и Саулюс волочит ноги по лужайке двора, хочет бежать, но ползет, как избитый пес, боясь споткнуться; раскачивается земля, колышется, будто узенькая кладка через реку. Тяжелы неторопливые слова матери, ее старческое спокойствие и мудрость, за которыми что-то скрывается.
«Хочу что-то вспомнить и никак не могу» — такими странными словами встретила его мать в тот день, когда он впервые привез Дагну на родной хутор. Приехал на какие-то полдня, и, хотя Дагна просила остаться — так ей все здесь понравилось, Саулюс был непреклонен. «Никак не вспомню», — снова сказала мать, пристально вглядываясь в сноху, и эти слова прозвучали зловеще. Саулюс не был суеверен, материнские слова пропустил мимо ушей. Хотел только показать свою жену — через два года после свадьбы: вот она, полюбуйтесь, не думайте, что я такой неудачник, каким меня считали, когда вытурили из дому. Полюбуйтесь и оставайтесь в своей деревне…
Говорят, перебесившийся мужчина, даже самый отъявленный бабник, когда женится, с первого же дня меняет свой образ жизни. Саулюс не любил крайностей. Не собирал коллекции девиц, не кичился перед приятелями своими победами, не хвастал, что встречался с дочкой министра или восходящей кинозвездой. Не давал он себе обетов и женившись на Дагне, хотя и был счастлив, даже как бы опьянел от этого счастья и расхаживал задрав нос, носил свою удачливость как орден и всем демонстрировал. По-прежнему не чурался друзей, тем паче что и сама Дагна в компании чувствовала себя непринужденно, всем с ней было легко, с каждым она находила общий язык. Не один говорил со смехом: «Завидую тебе, Саулюс. Поберегись». А Саулюс острил в ответ: «Кого бог талантом обидел, того красивой женщиной вознаградил». За бокалом вина трепотни хватает. Хватало и приглашений: в один субботний вечер у Вацловаса Йонелюнаса — по случаю открытия персональной выставки, в другой у Альбертаса Бакиса — за бочонком деревенского пива, в третий пригласил Аугустас Ругянис — не в квартиру, а в мастерскую, «обмывать» макет памятника Мартинасу Мажвидасу, только что принятый комиссией. Вот так шли годы. Работа в Художественном училище, где Саулюс преподавал, долгие часы в мастерской на укромной улочке Старого города, вечера с Дагной. Вроде праздничной карусели: мелькают летящие мимо красочные огни, радостно гомонит толпа, сладко кружится голова, ты крепко держишься за перила, и лишь изредка мелькает мысль: не слишком ли долго?.. Не пора ли остановиться и сойти? Но тебя несет, тебя мчит, и ты не в силах устоять перед этим удовольствием, хотя чувствуешь, что не все настоящее, что на лицах — карнавальные маски, гирлянды — бумажные, а улыбки — как на манекенах.
— С тобой что-то неладно, Саулюс, — заметила Дагна.
— В училище устаю. Точнее — от этой ежедневной пляски с завязанными глазами.
— Будь я твоей ученицей… Я ведь в Германии брала уроки живописи. Целый год.
— Вовремя догадалась бросить… Так мать хотела?..
— Я сама… Мама сердилась…
— Сейчас из каждого сопляка родители хотят
Дагна мягкой душистой ладонью провела по шероховатой щеке Саулюса.
— Не лучше ли бросить это училище?
— А дальше что?
— Творчество.
— Ущипни себя за ногу и проснись.
— Я на полном серьезе.
Саулюс обнял жену за плечи, сквозь легкий цветастый халат дохнуло будоражащим теплом.
— Моя мечтательница.
— Я в институте неплохо зарабатываю.
— Хочешь меня содержать?
— Да нет. Устроишь выставку своей графики, выпустят альбом твоих работ…
— О, как чудесно! Как на этих твоих слащавых немецких открытках.
Как-то Дагна сказала, что он не до конца откровенен с нею.
Саулюса, казалось, пронзил электрический ток.
— Чего же ты хочешь? К чужим бабам не хожу, не пью… Чего тебе еще надо?
Грубоватые слова не обидели Дагну, или она сумела не показать этого.
— Искренность нужна.
— Если бы мог принести из магазина…
— Не паясничай, Саулюс. Я же вижу, что тебе тяжело.
— Думаешь, от болтовни полегчает?
Весь долгий вечер между ними лежала холодная тень. И лишь в постели, при свете ночника, Саулюс заговорил:
— Мелко и низко, подло…
Пальцы Дагны коснулись его плеча.
— Когда берусь за работу, заранее знаю: так надо, так должно быть. Этому понравится, этому — нет, а тот останется равнодушным. Мне тошно от этого знания.
Теплые пальцы ласково гладили плечо, скользили к локтю, опять взбирались вверх, и эти прикосновения возбуждали. Любовь и верность Дагны заставляли его говорить, выливая давно уже скопившуюся тревогу.
— Линия — это мое слово, которым я говорю со зрителем. Единственное мое средство общения. Только линией я могу выразить себя, свое видение и понимание. И все-таки мои офорты — жалкая окрошка мыслей. Что-то не так. Не так, Дагна.
Пальцы Дагны крепко сжали руку Саулюса и, словно испугавшись чего-то, отпрянули.
— Когда-то я радовался каждой своей вещичке, попавшей на выставку, каждой иллюстрации, напечатанной в журнале, — сердце таяло, как у школьника, увидевшего свою фамилию в рубрике «хотят переписываться». Неужто настал час — и я к этому привык, меня это перестало волновать?.. По правде говоря, меня это и теперь волнует, но в другом смысле, раздражает, сердит до тошноты. Понимаешь, меня мутит от мысли, что ко мне снисходили, меня жалели. Сколько раз при отборе моих работ для выставок я слышал слова: «Ничего… Можно… Оставим… Художник молодой, чего от него требовать…» И тэ дэ и тэ пэ. Тогда меня это не унижало, а теперь я начинаю дрожать, когда близится новая выставка.
— Для каждого художника его творчество — открытая рана…
— Но почему каждый вправе лезть в эту рану грязными руками?
— Неужели ты хочешь, чтобы все думали одинаково и все встречали тебя с распростертыми объятиями?
— Ты не поняла меня, Дагна. Не сердись.
Саулюс сплел руки над головой, как бы отрешившись от Дагны. Он уже сожалел, что столько наговорил и разоткровенничался. Если послушать со стороны, и впрямь все может показаться глупым и банальным. А ведь это обыкновенная усталость, нервное истощение, ничего больше. И утешал себя: так было, так есть, так будет. Так и должно быть, ведь в противном случае — тихая заводь, вонючая лужа. Замрет живой процесс, если выражаться языком критиков. Но кто же толкает вперед этот процесс, кто вливает в него свежую кровь? Кто эти доноры? У одних кровь настоящая, а у других?