Ошибки наших звезд[любительский перевод]
Шрифт:
Позвольте мне еще раз подчеркнуть это: песня была самым обыкновенным рэпом, только на шведском.
— Эмм, — сказала я. — Так насчет Высшего страдания. Мама Анны в конце книги готовится…
Ван Хаутен прервал меня, стуча стаканом по столику, пока Лидевай не наполнила его снова.
— Ну что ж, Зенон наиболее известен благодаря своему парадоксу о черепахе. Предположим, что ты соревнуешься в беге с черепахой. У черепахи десятиметровая фора. За то время, которое ты потратишь на то, чтобы пробежать эти десять метров, черепаха, возможно, пройдет один метр. А затем, пока ты пробежишь это
Конечно, ты можешь просто обогнать черепаху, не обращая внимания на вовлеченную механику, но вопрос о том, как ты вообще способен на это, оказывается невероятно сложным, и никто не мог его решить, пока Кантор [51] не показал, что некоторые бесконечности больше, чем другие.
— Хм, — сказала я.
— Предполагаю, что я ответил на ваш вопрос, — уверенно сказал он, а затем щедро отхлебнул из стакана.
— Не совсем, — сказала я. — Нам интересно, что в конце Высшего страдания…
51
Георг Кантор — немецкий математик, создатель теории множеств.
— Я отрекаюсь от всего, что связано с этой гнилой книгой, — сказал Ван Хаутен, обрывая меня.
— Нет, — сказала я.
— Извини?
— Нет, это неприемлемо, — сказала я. — Я понимаю, что история заканчивается на полпути, потому что Анна умирает или становится слишком больна, но вы обещали, что скажете нам, что случается со всеми остальными, и именно поэтому мы здесь, и нам, мне нужно, чтобы вы все рассказали.
Ван Хаутен вздохнул. После еще одного глотка он сказал:
— Хорошо. Чья история тебя беспокоит?
— Мамы Анны, Голландца с тюльпанами, хомячка Сизифа, то есть, просто… что случается со всеми.
Ван Хаутен закрыл глаза и выдохнул, надув щеки, затем взглянул на открытые деревянные балки, пересекающие потолок.
— Хомячок, — сказал он через секунду. — Хомячка забирает к себе Кристина, — она была одной из друзей Анны до болезни. Это имело смысл. Кристина и Анна играли с Сизифом в нескольких сценах. — Его забирает Кристина и он живет у нее пару лет после конца истории и спокойно умирает в своем хомячьем сне.
Теперь мы куда-то продвигались.
— Круто, — сказала я. — Просто класс. Хорошо, теперь насчет Голландца с тюльпанами. Он мошенник? Он женится на маме Анны?
Ван Хаутен все еще пялился на потолочные балки. Он сделал глоток. Стакан был снова почти пуст.
— Лидевай, я так не могу. Не могу. Я не могу. — Он направил свой пристальный взгляд на меня. — Ничего не случается с Голландцем. Он не мошенник или не-мошенник; он Бог. Он очевидно и недвусмысленно представляет собой метафору Бога, и вопрос о том, что с ним происходит, это интеллектуальный эквивалент вопроса о том, что происходит с бесплотными глазами доктора Ти Джей Эклбурга в Великом Гэтсби. Поженятся ли они с мамой Анны? Мы говорим о
— Конечно, но вы все равно должны были подумать о том, что случается с ними, я хочу сказать, как с персонажами, то есть, независимо от их метафорического значения.
— Они — выдумка, — сказал он, снова стуча стаканом. — Ничто с ними не происходит.
— Вы пообещали, что расскажете мне, — настояла я. Я напомнила себе быть напористее. Мне нужно было удерживать его одурманенное внимание на моих вопросах.
— Возможно, но я находился под ложным впечатлением, что ты неспособна на трансатлантический перелет. Я пытался… предоставить тебе какое-то утешение, полагаю, и я думал, что у меня получится. Но если быть совершенно честным, ребяческая идея о том, что у автора романа есть какой-то особенный взгляд на героев книги… это нелепо. Тот роман был создан из каракуль на полях, дорогуша. Персонажи, населяющие его, не обладают жизнью за пределами этих почеркушек. Что с ними случилось? Все они прекратили свое существование, как только роман закончился.
— Нет, — сказала я. Я толчком встала с дивана. — Нет, я это понимаю, но невозможно не представить для них будущего. Вы — самый подходящий для этого человек. Что-то случилось с мамой Анны. Она либо вышла замуж, либо нет. Она либо переехала в Нидерланды с Голландцем с тюльпанами, либо нет. У нее либо были еще дети, либо нет. Мне нужно знать, что с ней случится.
Ван Хаутен сжал губы.
— Сожалею, что не могу потакать твоим детским капризам, но я отказываюсь жалеть тебя так, как ты к этому привыкла.
— Мне не нужна ваша жалость, — сказала я.
— Как все больные дети, — сдержанно ответил он, — ты говоришь, что тебе не нужна жалость, но одно твое существование зависит от нее.
— Питер, — сказала Лидевай, но он продолжал говорить, развалившись в кресле, и слова округлялись в его пьяном рту:
— Больные дети неизбежно становятся пленниками: вы обречены проживать ваши дни, как ребенок, каким вы были до диагноза, ребенок, который верит в жизнь после конца романа. И мы, родители, мы сожалеем об этом, так что мы платим за ваши лекарства, за ваши кислородные машины. Мы даем вам еду и питье, хотя маловероятно, чтобы вы прожили достаточно долго…
— ПИТЕР! — закричала Лидевай.
— Вы — побочный эффект, — продолжил Ван Хаутен, — эволюционного процесса, которому едва ли не наплевать на отдельные жизни. Вы — провалившийся эксперимент мутации.
— Я УВОЛЬНЯЮСЬ! — крикнула Лидевай. В ее глазах стояли слезы. Но я не злилась. Он искал самый жестокий способ сказать правду, но, конечно же, я уже ее знала. Я провела годы, уставившись в потолок от моей комнаты до реанимации, так что я уже давно нашла самые ранящие варианты понимания моей болезни. Я сделала шаг к нему.
— Послушай, кретин, — сказала я, — прекрати рассказывать мне о болезни что-либо, чего я уже не знаю. Мне от тебя нужна единственная вещь, до того, как я навсегда уйду из твоей жизни: ЧТО СЛУЧАЕТСЯ С МАМОЙ АННЫ?
Он слегка поднял свой обрюзгший подбородок по направлению ко мне и пожал плечами.
— Я могу рассказать тебе о том, что с ней случается, не больше, чем я мог бы рассказать о том, что происходит с рассказчиком у Пруста, или с сестрой Холдена Колфилда, или с Гекльберри Финном после того, как он в спешке исчезает.