Осип Мандельштам. Философия слова и поэтическая семантика
Шрифт:
Обобщая философско-семантическую модель слова и языка, представленную поэтом в статьях второго периода, следует выделить следующие положения.
1) Слово являет собой некое триединство (по аналогии со Святой Троицей): а) слово как таковое (Слово-Логос), б) слово-плоть, в) слово-дух/душа (слово-Психея). Причем по отношению к вещи оно выступает в ипостаси души, а по отношению к сознанию – в ипостаси плоти. Следовательно, слово, соединяя в себе эти два начала, представляет собой ипостазированную сущность, в которой в нерасчлененном единстве находятся дух и материя, означающее и означаемое.
2) Слово, по Мандельштаму, и есть экспликация образа, эйдоса предмета, существующего в сознании. «Самое правильное, – пишет он, – рассматривать слово как образ, то есть словесное
П. Флоренский в структуре слова выделяет несколько уровней. «Слово может быть представлено, – считает он, – как последовательно обхватывающие один другой круги, причем ради наглядности графической схемы слова полезно фонему его представить себе как основное ядро, или кисточку, обернутую в морфему, на которой в свой черед держится семема» [21] . Соответственно и восприятие текста происходит на трех различных уровнях. Слово воспринимается и как «звук, вместе с соответствующим образом, и как понятие, и, наконец, как трепетная идея, непрестанно колышущаяся и во времени многообразно намекающая о надвременной полноте» [22] .
21
Флоренский П. А. Строение слова // Контекст – 1972. М., 1973. С. 351.
22
Флоренский П. А. Строение слова // Контекст – 1972. М., 1973. С. 357.
С. Булгаков, рассматривая слово с религиозно – антропоморфных позиций, тоже выделяет в нем несколько слоев. По его убеждению, слово обладает «телом» и «душой». Носителем телесности является его звуковая оболочка, а субстанцию души представляет смысл. Как тело сращено с душой, неотрывно от него, так и смысл слова вложен в звук, «сращен с формой и, – по мнению философа, – в этом тайна слова» [23] . Примечательно, что это определение удивительным образом перекликается с мандельштамовской метафорой слова-Психеи.
23
Булгаков С. Н. Философия имени. Изд. второе, стереотипное. СПб., 2008. С. 41–42.
Г. Шпет под структурой слова подразумевает «не морфологическое, а синтаксическое построение», не «плоскостное» его расположение, а напротив, органическое, вглубь – «от чувственно воспринимаемого до формально-идеального (эйдетического) предмета, по всем ступеням располагающихся между этими двумя терминами отношений» [24] . Причем поскольку структура слова, по Шпету, «исчерпывающе полна», то она является прообразом всякого искусства. Эта идея также перекликается с мандельштамовской трактовкой слова как модели поэзии (ср.: 2, 142). Забегая вперед, укажем, что Мандельштам в «Разговоре о Данте» высказал предположение в духе Г. Шпета о тождественности поэтического произведения слову по критериям неделимости, целостности восприятия и структурированности.
24
Шпет Г. Г. Сочинения. М., 1989. С. 366.
Но тогда и все, что мы писали ранее о представлении поэта о целостном эстетическом высказывании, можно отнести и к поэтическому слову, обладающему определенной этимологией, семантической деривацией значений, внутренней и внешней формой и т. п. Эти идеи созвучны утверждению А. Ф. Лосева о том, что «имя предмета есть цельный организм его жизни в иной жизни, когда последняя общается с жизнью этого предмета и стремится перевоплотиться в нее и стать ею» [25] .
3) Слово не зависит от вещи, а, скорее, наоборот: вещь зависит от слова. Одну и ту же вещь можно назвать разными именами, и в зависимости от этого в ней будут проступать разные смысловые грани. Отсюда вытекает тезис о нетождественности слова и вещи: «его значимость нисколько не перевод его самого» (2, 183). Рассматривая слово с точки зрения его «логосной» природы, поэт приходит к выводу, что оно есть духовный образ вещи.
25
Лосев
М., 1990. С. 39.
Этот подход к слову коррелирует с семантическими концепциями русских философов. Так, Лосев склонен отождествлять сущность вещей с их именами. «Слово, имя вещи, взятые как идея, суть выражение и понимание вещи. Идея и есть сама вещь, но данная в своем максимальном присутствии в инобытие. Имя вещи есть выраженная вещь (понятая вещь)» [26] .
Как и в трактовке Лосева, вещи у Мандельштама только в имени обретают свой бытийственный статус. Поэтому они томятся без имен, стремятся воплотиться в слове (но не в любом, а в слове поэта). Вот некоторые примеры: «Как женщины жаждут предметы, / Как ласки, заветных имен» (1, 278); «…В лазури мучилась заноза: – Не забывай меня, казни меня, / Но дай мне имя, дай мне имя!..» (1, 152).
26
Лосев А. Ф. Философия имени // Лосев А. Ф. Из ранних произведений.
М., 1990. С. 47.
4) Русский язык «не только дверь в историю, но и сама история» (2, 177). Жизнь языка в русской исторической действительности составляет полноту бытия, следовательно, язык входит в онтологическое бытие и тождествен ему; «по своей совокупности он есть волнующееся море событий, непрерывное воплощение и действие разумной и дышащей плоти» (2, 176). Функция языка, «оснащенного эллинским духом», – борьба с «бесформенной стихией, небытием, отовсюду угрожающим нашей истории» (2, 180).
Отсюда вытекает вывод о реальности «слова как такового», которое «противится» «назывательной и прикладной» функции и «животворит дух нашего языка» (2, 176). Из этого следует отрицание утилитаризма как смертельного греха против русского языка и его «эллинистической природы»; утилитарное его использование привело к тому, что многие имена утратили первоначальный смысл и стали простыми ярлыками вещей.
Причем под утилитаризмом Мандельштам понимает а) «тенденцию к телеграфному или стенографическому шифру», характерную для языка футуристов ради экономии и целесообразности; б) мистико-теософскую функцию, «приносящую язык в жертву» «спекулятивному мышлению», наблюдаемую в языке поэтов-символистов.
5) Еще одна важная социокультурная функция слова, в понимании Мандельштама, – это одомашнивание мира. Называние, номинация есть превращение предмета в утварь, «очеловечивание окружающего мира, согревание его тончайшим телеологическим теплом» (2, 182). Предмет, «втянутый в священный круг человека», по мнению Мандельштама, способен стать утварью, а значит, и символом.
Логика рассуждений Мандельштама здесь, на наш взгляд, зиждется на том, что значение утвари отличается от значения предмета, и это семантическое наращение и мотивирует превращение имени утвари в символ. В таком случае всякая поэзия изначально символична (поскольку оперирует именами утвари), и символизм (течение) предстает как эстетическая тавтология.
Любопытны переклички этой идеи с рассуждениями Хайдеггера о трансформации вещей реального мира в творение. «Конечно, художественное творение есть изготовленная вещь, но оно говорит еще нечто иное по сравнению с тем, что есть сама по себе вещь. <…> С вещью, сделанной и изготовленной, в художественном творении совмещено и сведено воедино еще нечто иное. <…> Творение есть символ» [27] .
27
Хайдеггер М. Исток художественного творения // М. Хайдеггер. Работы и размышления разных лет. М., 1993. С. 53–54.
Мандельштам утверждает тождество слова и образа, отводя символу роль запечатанного, а стало быть, изъятого из употребления образа. Образ-символ, по мнению Мандельштама, лишен своей семантической сущности, «он в своем роде чучело, пугало», набитое «чужим содержанием» (2, 182). Мандельштам отрицает идею символистов о соответствии посюсторонней реальности и инобытия, это приводит к тому, что «никто не хочет быть самим собой». При этом человеческое восприятие «деморализовано», а посему оно не находит в окружающей действительности «ничего настоящего, подлинного». Происходит нечто противоположное процессу одомашнивания – «человек больше не хозяин у себя дома».