Остров ССО, или Последнее лето
Шрифт:
Странное дело: «тайных обществ не было, но тайное соглашение понимающих было велико» (Герцен), и на этом виртуальном соглашении держалась реальная конструкция этой новой предсмертной общности – советский народ. А началась гласность – соглашение перестало быть тайным, и тут же перестало быть. (Или оно стало ещё более тайным, как реакция на то, что черти, нацепив овечьи шкуры, то есть человечьи маски, попытались это соглашение приватизировать?). Всеобщественный Договор рушился, и из него стали выходить не только жулики и воры, цеховики и фарцовщики, комсомольцы и диссиденты – а все. Как будто долго и трудно тащили непосильную поклажу через болота и буераки до условно-ровного места, дотащили, отдохнули-огляделись и … побежали в разные стороны, словно только эта непомерная поклажа да трудный путь
Да, 70-е годы уникальны не только для тогдашнего Союза, но и, как говаривал Петька-герой, в мировом масштабе. Некоторое затишье, умиротворение, потепление (не оттепель, наша внутренняя, бывшая десятилетием ранее, а потепление в великой холодной войне, и хоть нам, только что окончившим школу, все эти войны были по барабану, после- и пред- грозовое затишье, отражаясь во всех семи небесах, так или иначе рулило погодой и на земле. С Европой Лёня договорился пожить безопасно и сотрудничая, с американцами слетали в космос, даже перестали глушить вражьи голоса, но для нас все эти богатства были вроде как естественно-плановыми, нам было по 17 лет и «Мы были нищими – весьма! Да от безгрошья нам ли охать? Та полоумная весна осваивала нами похоть. Мы эти вешние азы впитали дружною скворешней. Весна же, полная грозы, хвалила нас за небезгрешье, Хвалила за уменье петь, водить языческие плясы, за неумение хотеть по правилам десятых классов. Склоняли нас: гнать, гнуть, гноить! Склоняли так, что я усвоил тогда склонения свои: Весна с весной весну весною».
Конечно, без всякой нашей заслуги, но наша юность ровно уложилась в эту тихую щель между Чехословакией и Афганистаном, в это сравнительно штилевое времечко, через которое, как через оттаявший кусочек морозного окна, можно посмотреть внутрь дома и попробовать – самому, для себя – узнать и понять его.
Только у меня есть еще своё увеличительное стёклышко, точнее восемь его кусочков: с 1972 по 1979 я был поглощён полувзрослой Игрой с названием стройотряд. В 72, 75 и 78 это была Москва, в 73 и 74 – Башкирия, в 76 – Абакан, в 77 – Шушенское и, наконец, в 1979, последнем мирном, последним стройотрядовским летом, последним летом 70-х годов – Тува.
С этого последнего лета и начнётся рассказ, тот самый дневник Сергея Кононова, на который я случайно наткнулся, разбирая потерявшие всякую меру – относительно выделенного мне жизненного пространства – бумажные завалы (архивы!) и надеясь-таки их хотя бы ополовинить. Очередной раз удалось это плохо – несвойственная мне в вещах и деньгах жадность и скопидомство, в отношении этой кучи бумажек превосходила и себя, и меня. Каждая папочка, конвертик, листочек, как бы оживая, протягивали ко мне из своих мирков ручки-щупальца, при этом пища (крича, вопя): «это же я (ты, мы)! Неужели ты меня (сам себя, нас с тобой) вот так возьмёшь и выбросишь (забудешь)?». Кончилось тем, что я, вволю надышавшись быльём, переложил кучу в новые пачки и ящики, в очередной же раз обманув себя (и всё население «архива»), что вот придут лучшие времена и тогда… А лучших времён не бывает, то есть они бывают только сейчас. Сей час.
Но эту папку я всё же оставил на столе. В папке – две сброшюрованные книжки формата А-4. «ЛЕТОПИСЬ НЕСТУДЕНЧЕСКОГО НЕСТРОИТЕЛЬНОГО ОТРЯДА. ТУВА, ИЮЛЬ-АВГУСТ 1979 Г» – около сотни страниц машинописного текста, и вторая – «ПРИЛОЖЕНИЕ К ЛЕТОПИСИ ННО-79» – пять десятков стихов и текстов песен, плод коллективного творчества этого лета. Сверху на каждой книжке надпись, «Фадеев В.» – то есть, экземпляр для меня. На обложке первой, под названием – единственная за всё лето фотография нас четверых: мы на галечном берегу, справа Енисей, за спиной в дымке – Саяны. Влад со своей вечной армейской фляжкой, Шура в штормовке, Серёга в трико, и я в клешах на одной помочи. Все улыбаемся. В правом нижнем углу фото – часть рюкзака, значит, готовы к дороге. Мы все – вдвое моложе нас теперешних…
Стройотряд. Кем и где мы только не побывали за «вторые» двадцать пять лет, но я неизбежно, чаще, чем хотелось бы для душевной ровности, возвращаюсь в эту бесшабашную трудную радость юности – стройотряд. Иногда
Что же там было такого? И было ли? Может быть, просто – юность с её кровяной неуёмностью? И были бы вместо стройотрядов другие дела и занятия – слаще и легче или тяжелее и горше – юность своё бы взяла, точнее – дала. Наверное. Но всё же было в этой стройотрядовской жизни нечто такое, что из-под юношеского флёра проступает не призрачными каменьями романтики, а основательными камнями, на которых можно стоять и из которых можно строить. И очень мне всегда хотелось разобраться, понять – только ли в юности тут дело, или какой-то источник этой радости уже был внутри самой идеи? А, как сказал один уважаемый мной писатель (С. Залыгин, «После бури»), «когда обязательно что-то хотите понять и постигнуть, пишите об этом предмете книгу». Книгу не книгу, но – в соавторстве с Серёгой – кое-какие заметки… Дивертисмент.
Теперь о Тишине.
Теперь о Тишине. О Сергее Тишине. О Сергее Георгиевиче Тишине.
Почему, собственно, посвящается ему, его памяти? Ну, командир, легендарный, уважаемый, любимый, но… я-то так ни разу с ним в одном отряде и не был! Как с двух сторон листа мёбиуса – всегда рядом, в одной идее, но…
Но все восемь лет (в смысле – не зим, а лет, Июней Июльевичей Августов) у меня было чувство, что каждый раз моим командиром был именно он. Один раз, в «Башкирии-73», всё-таки, мы были под его началом, но на Благовещенском биохимкомбинате (ББХК) на весь наш огромный факультетский отряд фронта работ не подготовили, и два линейных, в том числе и наш 3-й, отпочковали за сто вёрст в посёлок Бакалы строить свинокомплекс, и хоть формально всем отрядом командовал сам Тишин, увидели мы его только в Москве.
Ох, уж эти чувства… Руки нет, а болит. Ленин жил? Ленин жив! И – с нами Бог, хотя все – безбожники, в смысле атеисты, но Чувство больше Правды, и если мы чувствуем, что с нами Бог, то как его ни называй или не называй совсем – Он с нами, со временем Правда догонит Чувство и всё устаканится.
Тогда он был старше лет на десять, плюс-минус, два поколения, деды и внуки, это сейчас мы бы и не заметили разницы – все родом из середины прошлого века, ровесники, а тогда он был старше втрое.
Два года назад я встретил его в метро, кажется в Черёмушках, – мы не виделись двадцать с лишним годков, но он не изменился совершенно! Я – между вскриком: «Серёга! Сергей Георгиевич!» и его, после пяти секунд неузнавания: «Вовчик!» успел отметить, что старшие, будь то отец, старший брат, старший товарищ не меняются, младших же через пять лет уже можно и не узнать, этакий обратный допплер-эффект. Наверное, он изменился, но, поскольку и тридцать лет назад, в свои далеко неполные тридцать, он был для меня старым и мудрым, то, увидя его сейчас старым и мудрым, я никакого изменения и не заметил. Он же воскликнул: «Вовчик! А где же… – и провёл рукой по своей пегой, то есть моим тогдашним чёрным кудрям, голове рукой, – где же, чёрт ты такой, кудри!?!» Мы обнялись, и пять (две, три, десять?) минут сыпали друг на друга всеоблемлющими (пустыми) вопросами: где? Как? Что? Кто? Не ответив ни на один («Да там… Да так…»), но вполне насытившись, согревшись, обменявшись, договорившись, разбежались погрустневшие… «Обязательно, обязательно надо собраться всем нашими, повспоминаем хоть от души!» А совсем недавно, встретив случайно же в метро (место встречи) другого стройотрядовского старичка, узнал, что год назад Сергей Георгиевич Тишин умер. Конечно – сердце. Конечно – сердце… Даже если не сердце, я ведь и не спросил – что толку? – отчего, всё равно – сердце, потому что оно у него и у здорового всегда болело, в смысле – было, было настоящим, существующим не только для того, чтобы кровь качать, но чтобы болеть за. И вот…