Остров ССО, или Последнее лето
Шрифт:
Короче, по производству, по главному, с коэффициентом 2 пункту соцсоревнования мы мало кому оставляли шансы, но были ещё комиссарская служба, где нужно было петь- плясать-рисовать-нести-свет-в-массы, и самая противная – служба начальника штаба: дисциплина, подъём-отбой, чистота-порядок и прочая антипассионарная мутота.
А где петь-плясать-рисовать – там мы не гости! Одна беда – не хватало времени. Гитара становилась родней и родней. Детская ещё память просто впечатывала песенные тексты. К концу лета я играл и пел едва ли не весь Ёсин репертуар (а Ёся пел всё). Был и ВИА. Мы репетировали и играли на редких (не до танцев!) танцевальных вечерах, а орган стоял в нашей комнате и Володя Вяткин, скрипач-виртуоз даже после носилок – пальцы, пальцы! – играл нам пиано-пиано (не дай бог услышит начштаб!) лучшие на свете мелодии в качестве колыбельных. Боевые листки мы пекли как блины, благо темы для них были каждый день, а плакатным пером батя-сварщик научил меня пользоваться не хуже резака; статьи-стихи-сценарии писались легко – поэтом-писателем я чувствовал себя ещё до рождения. Но – времени, как же не хватало на всё времени!
(Иногда
У меня никогда не было ни одного песенника. Да, удивительное состояние мозгов в восемнадцать лет (которые, к сожалению, в жизни раз бывают) – один раз песню услышал, и она без всякого песенника записалась в голове на всю жизнь. Из песен той поры не забыл ни одной строчки, а поздние, даже собственного сочинения, без заучивания или шпаргалки не пелись. Так же и с учёбой: я мог себе позволить пробалбесничать весь семестр, а за два дня перед экзаменом на твёрдую тройку войти в тему, а если в пашкином пиджаке да со шпаргалками Серёги Балашова – он каллиграфически переписывал на них все лекции, а мне, даже если б захотел, и переписывать было не с чего – тона стипендию можно рассчитывать смело, а то и повышенную (без троек плюс общественная работа, 115%). Лекции, как Бубка 4 метра, я великодушно пропускал. По правде сказать, я уже ко второму семестру разочаровался в выборе специальности, за вывеской «Атомные станции и установки» вместо прямого входа в тайны микро- и макромира, оказались банальные железяки, и я бы от них сбежал, если бы смог перенести то, что не перенесёт этого бегства мать (отец бы понял), и если б ещё не одна песня по названию «стройотряд». И может показаться странным, что именно из-за песен – прямо или косвенно – меня из стройотрядов и отчисляли.
Первый песенный инцидент случился в Суздале, куда на второй или третий выходной весь отряд повезли на экскурсию. Мы – я, Володя Вяткин, музыкант, друг, а тогда ещё и «самоучитель игры на шестиструнной гитаре», и Коля Романов – отэкскурсировав со всеми по древнему городу, забрались на какую-то окраину и, как тетерева, обо всём забыв, начали что-то разучивать на три голоса. Искали-то нас всего часа полтора, но отчислить хотели тут же. Спасло, наверное, то, что медовуху мы всё-таки не пили. Зато родилось стихотворение: «Погубила ночь хмельную удаль, утро боль приставило к виску. Слушай, друг, поедем, может, в Суздаль, разгонять московскую тоску? Мы приедем в город утром ранним, предвкушая медовой разлив, встанем, словно беглые крестьяне, перед прошлым голову склоним. Здесь гитары старой мягкий говор заплетётся в звон колоколов, ты услышишь про монаший сговор, и про крик отрубленных голов, про решётки, цепи и темницы… Прах жестокости тебя не отрезвит. На иконах, как в знакомых лицах, холод сожаления разлит. Золото церковного убранства мёртво спорит с золотом берёз, и несут через столетья странствий тучи цвет и вкус христианских слёз. Спорят ветры – молодой и старый: «Жить! Спешить!» – «А стоит ли? Куда?» Молодой по струнам бьёт гитарным, старый рвёт их: «Песни? Ерунда!» Молодой, резвясь, срывает листья, старый исступлённо их метёт, в ворохе опавших мёртвых истин истина о старости живёт Время, время! Память – твой затворник, крыльями прикованный к крестам, и метлою машет дряхлый дворник – так похож на старого Христа! Память, память. Чьи-то злые руки соскребли твои слова со стен, стены – голые, чтецы – немые буки, до сих пор не вставшие с колен… Что ж, мой друг, тоску тоской не лечат, мёд не водка, хоть стучит в виске. Город тучей накрывает плечи и стоит, как памятник тоске…»
Боже! Как легко тогда писались стихи! Как легко и в то же время напряжённо, то есть напряжённо легко тогда жилось! Некая перманентная взрывчатость: «Надо взрываться ежесекундно, чтоб не зачахнуть в покое простудном, чтобы дороге – трудной из трудных – вдруг не закончиться
Через несколько дней нас застукали после отбоя за школьным двором, где мы распевались на завтрашний концерт с девчонками из ПТЭФа (одна из них, белокуренькая Танечка – на Танечек и Леночек мне в стройотрядах всегда везло! – до сих пор так и стоит перед глазами с открытым ртом: «Я люблю, я люблю, я люблю, иных слов я найти не могу…» – это Шарль Азнавур в нашенском – чьём? – переводе), всех предупредили об отчислении и с отрядов снялии удины баллы. Третий раз ночью меня взяли в Показе, специальная такая комната для рисовальщиков с примыкающей к ней фотостудией, – с Андреем Скирдой мы в полутьме красной лампы долепливали фотомонтаж о только что закончившемся нашем же ералашном концерте: все проснутся, а монтаж уже висит – шик! – а я по ходу рисовал на все три наши бригады боевые листки. За этот шик меня вызвали на заседание штаба и чехвостили, как будто я не боевые листки выпускал, а сгущёнку на кухне воровал. Потом несколько раз меня честно пытались не заметить, но однажды, крадясь в очередной раз далеко за полночь с гитарой под полою в свой класс – ниже перил, тише ламп дневного освещения – нос к носу попал на самого Буринского, милейшего – без иронии! – человека, только был он на мою беду в то время командиром (начальником штаба?) всего отряда МЭИ…
На утренней линейке зачитали приказ – лиха беда начало! – «За неоднократное грубое нарушение внутреннего распорядка… отчислить…».
После линейки Серёга Образцов, командир ТЭФа, добрейший толстячок с пятилетним стройотрядовским стажем прошипел в мою сторону: «распиздяй!», Вова Лепихов, факультетский комиссар развёл руками и плюнул – не в мою сторону, с досады – я, без преувеличенья, был ему хорошим помощником, Вова Богословский, Бог, мой первый линейный командир, невысокий крепыш без волос на голове и предрассудков внутри её, но с широкой душой и грудью, молча стукнул кулачищем по флагштоку, а Боб положил мне на плечо руку и сказал: «Ты, того, на работу уже не выходи…».Он, наверное, так же не представлял уже объёкт и бригаду без меня, как и я себя – без бригады.
Первым чувством была, конечно, обида. Как же так? Я же весь, весь, до последней жилочки на общее дело, а… Велик был соблазн – собрать рюкзак и на выходе из этой – уже не моей – школы что есть силы хлопнуть дверью: «Да пошли вы!». Кому? Совершенно незнакомому Буринскому, штабу какому-то? Я что, к ним, что ли, сюда приехал? У меня тут своё… друзья, песни. Своя песня. Ведь уже тогда был сформулирован манифест на грядущие молодые годы: «Все в рай! И каждому своё: кому бельё, кому жильё, кому медаль, кому мильон, кому вино рекой, кому до звёзд рукой, кому врачей, постель, покой, курорты, грязи погрязней, бесплатный вход в любой музей, а мне – гитару и друзей!»
Бригада, как я уже говорил, была сформирована на базе учебной группы, мы, «атомщики», и до стройотряда были дружней кого бы то ни было, а теперь вообще забетонировались в не разлей-вода-команду, сказать только, что из неё вышла половина бригадиров-комиссаров следующего года, и руководители факультетских ССО будущих лет – Миша Вахрушин, мой «родной» командир, Павел Невзоров, и линейных – Андрей Скирда, Коля Бабыкин, Саша Фабричнев, Володя Вяткин.
Струя, в которую ты в жизни попадаешь, всегда кажется главным руслом, рекой, и надо проплыть далеко, в идеале – до моря, чтобы, оглянувшись, понять, каким ручейком была та первая струйка, и почему ты оказался именно в ней, а не в другой или третьей. Сейчас-то, до моря с полдороги, я вижу, что мы (атомщики) изначально соответствовали ей, отбор происходил гораздо раньше, когда, на основе детского, юного опыта и, конечно, наследственных вихрей мы уже видели себя «атомщиками», а не бухгалтерами и юристами, мы проектировали себя для жизни в активной зоне, то есть в том месте мирозданья, откуда до всех его, мирозданья, секретов и рычагов ближе всего. То, что потом для многих из нас мечтаемую активную зону поглотила рутина, дело пятое, для другой книги, но то, что в семнадцать (двадцать) лет мы внутренне были готовы работать в большой системе энерговыделяющими элементами (ТВЭЛами) – факт, и ничего случайного в том, что, попав в стройотряд, в эту реальную активную зону тогдашнего студенчества, мы попали «к себе», «в себя», нет. Мы именно соответствовали этому типу минисоциума: при идеальной вертикальной координации (дисциплине) выплеснуть себя целиком в общее дело. Причём всё это в коллективе духовных сиамских близнецов, которые за первый год учёбы срослись в одно новое тело (ментально-каузально-буддхическое, как бы сейчас ввернул Коля Романов). Единственный диссонанс – это то, что нас (в нас) изнутри было немного больше, чем требовалось для стабильной работы, нет-нет да выплёскивалось через край.
И вот меня отламывали. За неделю до закрытия. Ребята ушли, я поднялся в класс и первый раз в жизни ощутил существование в природе пустоты… Это она, наверное, и схлопнулась. И в ней – я. Она была чужая, я ей был чужой, и непонятно – зачем мы вместе. До обеда обнюхивал её своим обиженным носом, репетировал сам перед собой задверное «Да пошли вы!». На классной доске написал ребятам прощальное «обиженное» стихотворение: «По линиям прямым, по лабиринтам слов зовут, а мы – немы откликнуться на зов. Похвал приятный душ дороже, чем стихи, ладони наших душ в занозах чепухи. В реке пустых минут, как в сумраке густом, и нас перевернут прочитанным листом. За окнами гроза, а мы сидим в тепле, лишь наших душ глаза опущены к земле. Потом года с ленцой следы от нас сотрут, мы были не пыльцой, а пылью на ветру. Но всё играют туш, несут венцы из трав, а спины наших душ согнулись от неправд…»