От Пушкина до "Пушкинского дома". Очерки исторической поэтики русского романа
Шрифт:
Непосредственным преддверием гибели коммуны является очередной ретроспективный эпизод – воспоминание Копенкина о некогда встреченном им на полях гражданской войны красноармейце, истекающем кровью от раны в паху. Копенкин ничем не помог умирающему и теперь оказывается охваченным тем же чувством вины («стыда жизни»), с каким уходит Саша Дванов на дно озера Мутево, так и не сумев воскресить своего отца.
Рана в паху28 – вовсе не бытовая, физиологическая подробность, а древний сакральный мотив – из ряда рассыпанных по тексту «Чевенгура» характерных мотивов и образов «граалевского мифа» (обозначим так метасюжет, объединяющий средневековые тексты о поисках Грааля) с его центральным героем – странствующим по миру «с открытым сердцем» простодушным юношей-сиротой Персевалем-Парцифалем. Именно в пах был ранен Король-Рыболов, хозяин замка и хранитель Грааля, где Персеваль впервые увидел вынос таинственного сосуда и копья, с наконечника которого капала кровь, как о том
В «Чевенгуре» главным персонажем «граалевского сюжета», деконструированного Платоновым на базе «Дон Кихота» Сервантеса, содержащего, как относительно недавно было установлено в сервантистике29, мощный архетипический «кельтский слой», предстает Александр Дванов. Не утрачивая черт сходства с Дон Кихотом, благодаря своему врожденному целомудрию и простосердечию Александр Дванов оказывается первым претендентом на роль рыцаря Грааля (характерно, что эпизод с баком приходится на тот этап развития повествования, когда Дванов еще не появился в Чевенгуре).
Основное назначение Персеваля – открыть тайну Грааля, источника благодати и вечной жизни, искупить вину перед Королем-Рыболовом, хранителем Грааля – сосуда бессмертия. Этот сюжет и воссоздан в «Чевенгуре», где вся траектория жизненного пути Дванова подчинена искуплению невольной вины перед отцом-рыбаком. От Персеваля зависит и продолжение жизни на земле Короля-Рыболова, пораженной засухой и бесплодием: мотив бесплодной иссохшей земли из «граалевского сюжета» многократно отзовется на страницах романа Платонова. Одна из надежд, которая для Дванова связана с коммунизмом – возможность привести воду на страдающие от засушливости земли степных водоразделов. Александр Дванов – не носитель бессмертного начала (и уже поэтому – не Христос, с которым его сравнивают некоторые критики), а смертный, сочувствующей всему живому, отправляющийся в путь, чтобы найти средство победить смерть и воскресить умерших.
Как и Персеваль, Саша – сирота, точнее сирота наполовину, но растит его не мать, а отец (на «мастера» Захара Павловича в «Чевенгуре» возложена миссия воспитателя Персеваля Горнемана, а отец приемный – Прохор Дванов – «наделяет» его фамилией и братом Прокофием – Прошкой). И если Персевалю с детства недостает отцовской опоры, уроков мужества, рыцарской доблести и вежества, то Саше – теплоты материнских рук… Эти и другие совпадения образов Александра Дванова и Персеваля-Парцифаля (в России этот персонаж был больше известен в его немецком «изводе») – не говоря уже об особой роли «иноформ» (термин Л. В. Карасева) Грааля (бак-звезда – солнце – ветряная мельница – колесо) в истории чевенгурской антиутопии – выявляются, если спроецировать «Чевенгур» на первый, стихотворный, этап в развитии средневекового рыцарского романа на французской и немецкой почве. Однако в (анти)утопии Платонова отражен и более поздний этап развития средневековой легенды, представленный прозаическими циклами рыцарских романов, наиболее значительными из которых стали старофранцузский «Ланселот-Грааль» (1220-е годы?)30 и «Смерть Артура» Т. Мэлори (1485)31. Уже не Персеваль, а Ланселот (персонаж незаконченного романа Кретьена де Труа «Ланселот, или Рыцарь Телеги», 1177–1181 годы) выходит в романах XIII–XV веков на первый план в роли самого блистательного рыцаря при дворе короля Артура, но и – его соперника, возлюбленного королевы Гениевры (англ. Гвениверы). Миссия же поисков Грааля распределяется между четырьмя рыцарями – Персевалем, Галахадом, Борсом и Говэном (Гавейном).
Ланселот, лишенный права приближения к Граалю в наказание за свои грехи, совершает в «Ланселоте-Граале» иной подвиг: чтобы спасти Гениевру, он посещает потусторонний мир, тем самым повторяя описанное в апокрифах («Евангелие от Никодима») деяние Иисуса Христа, между распятием и воскресением сошедшего в ад и освободившего из него души усопших. Путь Александра Дванова после завершения его инициационных испытаний (их кульминация – болезнь-«смерть» и «пасхальное» выздоровление) по-своему повторяет и путь Ланселота. В Чевенгуре Дванов ищет коммунизма как спасения от смерти, а оказывается в загробном мире32. Будучи то ли земным раем, каким он видится Полюбезьеву33, то ли загробным миром, а, точнее, и тем, и другим одновременно34, Чевенгур открывается читателю как обитель сна и смерти – смертного сна: «Туманы, словно сны, погибали под острым зрением солнца… Земля спала обнаженной и мучительной, как мать, с которой сползло одеяло. По степной реке, из которой пили воду блуждающие люди, в тихом бреду еще висела мгла, и рыбы, ожидая света, плавали с выпученными глазами по самому верху воды…» (175).
С Ланселотом-Рыцарем Озера Дванова35 сближают и особые отношения со стихией воды, которая играла в кельтской мифологии, а затем и в средневековых рыцарских романах, огромную роль. «…Культ всевозможных источников и озер, – отмечает
Вместе с тем, любовная одержимость Ланселота передана (а заодно травестийно снижена) в «Чевенгуре» одному из двановских «двойников» (в данном случае двойников-антагонистов)37 – Прокофию, который вместе с Чепурным, формально занимающим место Артура, правит Чевенгуром. При таком перераспределении функций Клавдия Клобзд, очевидно, пародирует королеву Гениевру, а также сам идеал Вечной Женственности, имеющий гностические корни, но сложившийся окончательно в рыцарской культуре. Тогда Прошка – спародированный служитель культа Вечной Женственности, в конечном счете и разлагающей мужской союз чевенгурцев (по примеру Прошки они также пожелали иметь жен, что и послужило причиной из разъединения). Напротив, Александр Дванов ищет и находит в Чевенгуре спасение от власти женщины-могилы, с которой окончательно отождествляется его детская любовь Соня Мандрова в момент встречи с Симоном Сербиновым38.
Наконец, сакральные центры «Чевенгура» – могила отца Саши, могила Розы Люксембург в далекой Германии, сам Чевенгур, стоящий на коллективной могиле «буржуев», Москва, где «в могильном сиротстве» лежит мать Симона Сербинова39, – каждый по-своему, схож с Гластонберийским аббатством, где, согласно одной из версий предания о Граале, хранился сам Грааль и находилась могила короля Артура40.
В романе Платонова средневековая основа причудливо просвечивает сквозь сервантесовскую образность (как в случае с Копенкиным-Дон Кихотом или ветряной мельницей), но структурно «Чевенгур» архаичнее, «средневековее» «Дон Кихота»: его никак нельзя назвать «романом о романе», в нем полностью отсутствует карнавально-возрождающее смеховое начало и почти элиминировано авторское41. Он вообще – как бы до-литература или – пост-литература. По крайней мере, вовсе не «роман» в новоевропейском – в значит и в сервантесовском! – смысле слова42. Об этом пишут многие критики, пытающиеся найти жанровую дефиницию платоновскому «эпосу» (наррации). Но при этом они опираются на соседствующие с романом новоевропейские жанры – повесть43, рассказ44. Правда, С. Красовская чувствует, что в случае с «Чевенгуром» следует обратить внимание и на жанры и жанровые структуры, предшествовавшие новоевропейскому роману, новоевропейской литературе как таковой (начавшей определяться как социокультурный институт лишь на закате Возрождения), и называет в качестве возможного жанрового прототипа «Чевенгура» древнерусский жанр хождений45, хотя тут же признает неточность такого сближения.
Представляется, что средневековый жанровый прообраз «Чевенгура» нужно искать за границами Древней Руси – в литературе западноевропейского Средневековья46 – той, что предшествовала Сервантесу47. Авангардист-архаист Платонов, деконструируя творения Сервантеса, Гоголя, Достоевского, возвращается к истокам общеевропейской повествовательной традиции.
«Чевенгур» – «рыцарский роман»: так когда-то «на лету» определил жанр платоновского эпоса М. Эпштейн48. Сегодня это определение, недавно поддержанное В. Е. Багно49, следовало бы уточнить: не рыцарский роман, а повествование, изоморфное средневековому циклу рыцарских романов-повестей, воссоздающее не только мотивы «обрамляющего» эти циклы мифа о поисках св. Грааля, но и сам ансамблевый характер мышления позднесредневековых писателей.
И здесь нельзя не присоединиться к концепции С. Красовской, определяющей «Чевенгур» именно как образование циклического типа: «Своеобразие платоновского повествования, – пишет исследовательница, – коренится в принципиально новом для романа решении проблемы отношений части и целого. Подобно тому, как это происходит в цикле, большая форма, как целое, здесь достаточно выражена, но при этом и малая, как часть, не исчезает окончательно. Будучи пограничным жанровым образованием, "Чевенгур" может быть определен и как максимально стремящийся к роману цикл, и как близкий к циклу роман»50. Единственное, что в этом рассуждении нельзя принять, – мысль о «принципиально новом для романа решении проблемы…»: решение это – достаточно старое, дороманное, если согласиться с тем, что роман как таковой, роман Нового времени, обозначаемый в английском языке словом novel, начался с «Дон Кихота», а большая часть предшествующих ему повествований, как прозаических, так и стихотворных, которые мы по традиции называем «романами», на самом деле были романами средневекового типа, то есть «ромэнсами» (от англ. romance). А для «ромэнс» тяготение к циклизации было более чем обычным явлением51.