От всего сердца
Шрифт:
— Девчата считали, что двести пудов верняком будет!
— Добрый урожай! — Гордей Ильич глядел в зыбкую, полную искрометного блеска даль полей. — Если бы на всей площади такой хлеб взять, у нас тут скоро бы молочные реки потекли, не то что…
— Сделаем, дядя Гордей — Груня спокойно и твердо глядела в глаза парторгу. — Год, другой, и такие урожаи везде должны взять.
— Верно! Не зря я тебе рекомендацию в партию давал: по-государственному рассуждаешь. — Он помолчал, зачем-то сорвал желтенькую сурепку, повертел ее в пальцах, подумал. — Ты теперь все должна выверить в себе и поступать так, как партийная совесть тебе велит, потому что не только за себя отвечаешь.
— Правда ваша. Гордей Ильич. — Груня переложила из руки в руку серп и, потупясь, стала теребить растрепавшуюся косу.
— Ну вот, видишь, как мы хорошо понимаем друг друга!.. — И, помолчав, добавил с тихой раздумчивостью: — Скоро к тебе большая слава придет!
— Ой, ничего мне не надо, Гордей Ильич! — с досадой проговорила Груня.
Гордей Ильич, не соглашаясь, покачал головой:
— Неправильно рассуждаешь, Аграфена Николаевна! Слышал я о вашем споре с Родионом… Он не прав, потому что в славе только себя видит и никого больше не замечает… Но и ты неверно поступаешь, когда начисто от славы отказываешься. Слава отдельному человеку — это благодарность Родины за его честный, большой труд или подвиг. У доброй славы большие крылья. А в нашей стране все так ладно устроено, что слава одного человека умножает славу всех. Вот был я за границей, да и читал немало. Там, как человек прославится, ему почет, деньги, шум около его фамилии поднимут. Завидуют ему, враги у такого человека появляются… И иной раз слава ему горькой пилюлей выходит, особенно на старости. Читала про такого великого музыканта, как Бетховен? В нищете умер! У нас этого никогда не случится. Если люди будут завидовать тебе, то по-хорошему: как бы им твоих результатов достичь. А с другой стороны, слава у нас не только почет. Иной думает: прославился — можно на печку залезать и отдыхать, пирожки сами в рот полезут. Ан нет, не выйдет! Если отметили тебя, ты должна каждым днем своей работы свою славу красить, не ронять ее до конца жизни. А это нелегко! И чем выше у человека слава, тем больше с него спросятся. И мы радуемся славе наших Героев потому, что золотые, лучшие люди наши — это ведь наша гордость, наша сила. Во как! Поняла?
— Да, Гордей Ильич, — тихо сказала Груня.
Поплыла нал полями песня, и они оба прислушались.
— Как твой парень-то? — спросил Гордей Ильич.
Груня покраснела:
— Это вы про кого?
— У тебя их всего-навсего двое. Я о мальчонке…
— Поправился… Загорел… Бегает, не узнать, что и болел, — не глядя на парторга, ответила она.
Далеко в серебристые овсы посыпались, как камни с неба, черные птицы и снова стремительно взмыли, перечеркивая талую синеву.
— Скучаешь по нему?
— И не говорите, Гордей Ильич!.. Родной стал.
Она воткнула в сжатую пшеницу серп, спрятала под косынку косу, улыбнулась какому-то смутному, набежавшему облачку воспоминания.
— Вот ты примечала, что колос бывает разный?
— Как это?
— А вот так: спелый колос он всегда к земле клонится, а пустой все норовит голову повыше задрать, чтобы его заметили… А его хоть и заметишь, все разно толку никакого: что с него возьмешь?
— Это вы к чему, Гордей Ильич? — настораживаясь, спросила Груня.
— А к тому, пойми, что спелым колосом дорожить надо. Много в него бывает сил вложено… — Гордей хлестнул веточкой сурепки по голенищу сапога и заторопился. — Поеду-ка я. Вечером приходи на стан.
Груне хотелось окликнуть Гордея Ильича, казалось, он чего-то не досказал, утаил. Но она знала, что его ждали везде: на току, в приемном пункте, в лаборатории, в сельсовете, — и не
«Может, он считает, что я нос задираю?» — подумала она, но тут же отбросила эту мысль. Конечно, он не ее имел в виду. Тогда кого же? Кого?
И вдруг она поняла, каким колосом советовал ей дорожить Гордей Ильич, к липу ее прихлынула кровь, и Груня, схватив серп, стала жать.
Скоро веденные у переносья брови ее разошлись, лицо разгладилось, посветлело, а она все шла и шла, прорубая пшеничную чащу, точно хотела спастись от кого-то…
Вечером, когда она явилась на полевой стан, вдоль выстроившихся до самой фермы столбов подвесной дороги двумя гудящими шеренгами уже стояли колхозники, большая толпа колыхалась у невысокого помоста. От стального троса свешивался железный крюк.
Груня протиснулась в самую середину толпы и оттуда издали наблюдала за Родионом. Он ходил, как на пружинах, — стремительный, легкий, отдавая последние распоряжения своим подручным: то взбегал по лесенке на помост, то осматривал небольшой пульт управления и, наконец, остановился у мраморного щитка, прикрепленного к двум врытым в землю столбикам. На верхней губе его и а ямочке на подбородке сверкали бисеринки пота, налетавший с поля ветерок словно разжигал румяней на смуглых щеках, чуть вздрагивала надо лбом подковка чуба.
На помост взошел Краснопёров и стал там, торжественный, строгий, в белом костюме и широкополой соломенной шляпе.
Вот он снял ее, помахал ею, будто веером, и вдруг зычно крикнул:
— Объявляю открытым пуск нашей новой техники — электрической подвесной дороги! Ура!
Последнее слово председателя мощно подхватило разноголосыми волнами, разнесло по всему полю, и эхо не успевало возвращать его назад: «Ур-ра-а!.. Ур-р-а-а!..»
Краснопёров поднял красный флажок, и Груня увидела, как Родион включил первый рубильник. Взревела на току молотилка, замелькали в руках подавальщиц снопы, поплыли по транспортеру. Белозубый загорелый машинист стал бросать разрыхленные охапки в барабан. Когда позади молотилки выросла высокая копна соломы, Ваня Яркин накинул на нее веревочную петлю. Родион вдавил в медные челюсти рубильника вторую ручку, и копна, чуть подпрыгивая по стерне, потащилась к помосту. Здесь ее поджидал Краснопёров. Он ловко втащил ее в огромную, сплетенную из тонкой проволоки корзину, зацепил крюком и крикнул:
— Готов!
Груня стояла в плотной, жарко дышащей толпе и не сводила глаз с Родиона. Она чувствовала, как он волнуется, то отводя со лба влажный чуб, то облизывая пересохшие губы. Изредка он пристально вглядывался в толпу, словно отыскивая в ней кого-то, потом снова настораживался у пульта. Услышав последний сигнал председателя, он включил третий рубильник.
Воз соломы на помосте дернулся, проволочился по гладким доскам, поднялся в воздух и, чуть прогибая тяжестью стальные тросы, покачиваясь, поплыл над ревущей от восторга толпой, вдоль выстроившихся шеренг, точно огромный золотистый цветок. Люди смеялись, кричали, бросали в воздух кепки, платки, неистовствовали ребятишки.
Груня прижала к груди кулаки и побежала со всеми за летящим над землей возом. Общая радость захватила ее. Она не заметила, как пробежала больше двух километров до фермы, и удивилась, увидев здесь, на зеленой лужайке, всех колхозников. Значит, они все бежали сюда от самого тока. Она видела, как подошел к Родиону Гордей Ильич и пожал ему руку, как его сменили Краснопёров, Соловейко, еще какие-то люди — женщины, старики, подростки. Несколько раз она порывалась подойти к Родиону, поздравить с удачным окончанием стройки, но так и не решилась.