Отечественная война и русское общество, 1812-1912. Том V
Шрифт:
Граф Ю. П. Литта. [Пис. Лампи(?)]
Такова эта общественная группа, крепко сшитая традициями и внутренней дисциплиной, не раздираемая сомнениями, спокойная, согласная и отражающая мир других слоев населения. Нет врагов внутренних, действительных или подозреваемых. Только внешний неприятель, только война — посторонняя, чуждая этому обществу сила — может нарушить мир и вызвать чувства, обычно мало свойственные этому обществу. Но и война не нарушает общего согласия. Князь Андрей может не смотреть на Бонапарта глазами великосветских посетителей салона Анны Павловны; для него это — выдающийся ум, достойный уважения и возбуждающий зависть; для других Бонапарт — авантюрист, к которому можно относиться только как к врагу отечества, обычаев и установленной морали, как к существу презренному и ничтожному. Но и князь Андрей, как другие великосветские посетители салона Анны Павловны, признает необходимость войны с Наполеоном, раз война кем-то начата. Пьер, по наивности своей, думает, что без войны можно обойтись. «Ежели б это была война за свободу, я бы понял, я бы первый поступил
Наполеон на Бородинских высотах. (Верещагина).
Князь Андрей идет на войну против Наполеона, признавая величие последнего почти в той же мере, как Пьер, и не пытаясь критически отнестись к распоряжениям тех, кто вмешался в войны с «величайшим человеком мира». Это отношение заранее обеспечивает если не победу, то стойкость в поражениях. Распоряжения начальства могут быть неумелы, разные диспозиции ненужны и нелепы, мы можем проявить невежество или неспособность, — но в обществе несомневающемся, неколеблющемся, согласном и объединенном отсутствием критического отношения к существующему, есть одна черта, служащая залогом победы, это — уверенность в необходимости предпринятой войны. Возможно поражение, не исключен и совершенный разгром армии, неизбежны в будущем «уроки» войны для наиболее чутких и подготовленных к критике натур, но большинство общества еще долго будет жить уверенностью, что раз война начата тем, кто так высоко стоит в общественном уважении и любви, значит она неизбежна.
Гр. Е. В. Литта. (Пис. Виже-Лебрен).
В этом общественном согласии залог длительной силы для борьбы с противником, залог бодрого отношения к большим поражениям и постоянного обновления сил в маленьких победах. Вы знакомитесь у Толстого со многими сражениями, оканчивавшимися печально для нас, но, как-то странно, рассматриваемые в общественном отражении они производят впечатление не поражения, а победы. Моральное значение для общества даже знаменитой Аустерлицкой битвы далеко не так ужасно, как можно было бы предполагать. Князь Андрей может говорить: после Аустерлицы «я дал себе слово, что служить в действующей русской армии я не буду… Ежели бы Бонапарте стоял тут, у Смоленска, угрожая Лысым Горам, и тогда бы я не стал служить в русской армии». Но князь Андрей видит то, чего не замечают другие; да и слова его — только слова: раньше, чем Бонапарт стоял у Смоленска и угрожал Лысым Горам, он опять вступил в армию, не смотря на вполне определившееся уже отрицательное отношение к войне. Для остальных членов общества даже кампания с Аустерлицкой битвой кажется спустя некоторое время не поражением, а победой. «Были найдены причины тому неимоверному, неслыханному и невозможному событию, что русские были побиты, и все стало ясно, и во всех углах Москвы заговорили одно и то же. Причины эти были: измены австрийцев, дурное продовольствие войска, измена поляка Пржебышевского и француза Ланжерона, неспособность Кутузова, и (потихоньку говорили) молодость и неопытность государя, вверившегося дурным и ничтожным людям. Но войска, русские войска, говорили все, были необыкновенны и делали чудеса храбрости… Со всех сторон слышны были новые и новые рассказы об отдельных примерах мужества, оказанных нашими солдатами и офицерами при Аустерлице. Тот спас знамя, тот убил пять французов, тот один заряжал пять пушек». «Повторялись слова Ростопчина про то, что французских солдат надо возбуждать к сражениям высокопарными фразами, что с немцами надо логически рассуждать, убеждая их, что опаснее бежать, чем идти вперед, но что русских солдат надо только удерживать и просить потише!..» И Москва, забывшая о поражении, чествует обедом Багратиона, поднося ему стихи, в которых утверждает: «Да счастливый Наполеон, познав чрез опыты, каков Багратион, не смеет утруждать Алкидов русских боле»… И певчие поют кантату: «Тщетны Россам все препоны, храбрость есть побед залог; есть у нас Багратионы, будут все враги у ног».
Кн. Б. Н. Юсупов.
В этом наивном прославлении русской мощи, следующим сейчас же за поражением, нет и следа того напускного и намеренного шовинизма, который употребляется, как орудие борьбы с внутренними врагами для доказательства неправоты последних. В первые годы третьей французской республики, Седан объяснялся бонапартистами тоже, как демонстрация французской мощи; но длинной речи краткий смысл заключался не в действительном признании заслуг французского оружия, а в стремлении обезоружить политических противников, имевших все основания для того, чтобы пользоваться седанским поражением, как доказательством негодности режима Второй империи. Здесь нет ничего подобного. И граф Илья Андреевич Ростов, распоряжавшийся обедом в честь Багратиона, не думает о поражениях, забыл о неуспехе и искренно волнуется торжеством во славу русского героизма, — до такой степени волнуется, что, когда провозглашают тост «за здоровье учредителя обеда графа Ильи Андреевича», он «вынул платок и, закрыв им лицо, совершенно расплакался».
Вечер Бородина. Генерала Коленкура, убитого при взятии Большого редута, переносят его солдаты. (А. Ля-Роз).
Искренность и отсутствие подозрительности к соседу (подозрительности политической) характеризуют отношения этих людей. Когда Николай Ростов в пылу спора, чем-то огорченный и взволнованный, кричит: «Не нам судить… А то коль бы мы стали обо всем судить да рассуждать, так этак ничего святого не останется», — он не упрекает противников
Гр. М. Д. Гурьева.
И это так очевидно, так неизбежно вытекает из всего общественного настроения и внутреннего мира, что когда обстоятельства принуждают, во что бы то ни стало найти внутреннего врага, — его найти необычайно трудно. Во всех печальных обстоятельствах общественной, семейной и личной жизни, несчастие становится легче переносимо, когда есть возможность указать его виновника. Кого винить в несчастиях войны, в тех тяжелых испытаниях, которые связаны с вторжением неприятеля в страну? Правительство? Об этом говорят вскользь, как после Аустерлицкого поражения. Тайную «смуту», врагов внутренних, «крамолу», изменников? Где они? Мысль о необходимости экскурсий в эту область является порывом вдохновения у Ростопчина, побуждаемого настоятельной необходимостью как-нибудь снять с себя тяжелую ответственность и отвлечь от себя внимание взбудораженной толпы. Только вызванный такими исключительными обстоятельствами порыв вдохновения мог создать внутреннего врага из беспомощной фигуры молодого Верещагина.
В чем вина несчастного купчика, тщетно взывающего к Ростопчину: «граф, один Бог над нами?» В каком отношении к общему настроению находится она?.. Тщедушная фигура Верещагина проходит перед нами случайным эпизодом, еще более демонстрируя отсутствие в обществе элементов протеста и критики. И когда толпа, подстрекаемая Ростопчиным, кончает расправой над Верещагиным, в ней, в этой толпе, нет того озлобления и чувства справедливой мести, которые непременно должны сопровождать всякое проявление народного самосуда над тем, кого толпа считает своими действительными врагами. Расправа над Верещагиным — исключение и, как это в большинстве случаев бывает, исключение подтверждает правило об отсутствии у того общества стремления к поискам внутренних врагов и заподозреваниям соседа…
Гр. И. С. Лаваль.
Если бы то настроение, которое преобладало в момент, изображенный в начале «Войны и мира», могло благополучно сохраниться до вторжения французов в Россию, то принятый ходом событий характер «Отечественной войны» был бы легко объясним. Но уроки времени, войн, напрасных ожиданий меняют настроение общества. И эта перемена отмечена Толстым. До 1812 года не остается во всей силе ни довольство распоряжениями правительства, ни восторженное преклонение перед личностью Александра I. Личные удары, наблюдения, опыт заставляют видеть то, на что до того времени не открывались глаза. По получении (оказавшегося потом неверным) известия о смерти сына, старый князь Болконский уже не может удержаться от общих выводов о бессмысленности распоряжений, «губящих армию, лучших русских людей и русскую славу». «Мерзавцы, подлецы! — закричал старик, отстраняя от нее (от княжны Марьи) лицо. — Губить армию, губить людей! За что?..» — «Батюшка, скажите мне, как это было?» спросила она сквозь слезы. «Иди, иди, убит в сражении, в котором повели убивать русских лучших людей и русскую славу…»
Личные несчастия, впечатления действительности, все те наблюдения, которые пришлось сделать князю Андрею во время его постоянных сношений с военным начальством, во время свиданий с Аракчеевым, со Сперанским, перевертывают его прежние мнения о войне, и война, о которой в разговоре с Пьером после вечера у Анны Павловны он отзывается, как о чем-то неизбежном, необходимом, как о деле, в котором он сам может найти исход из неприятностей петербургской жизни, оказывается, накануне Бородинского сражения, уже «самым гадким делом в жизни». И еще до Бородинского сражения, до нашествия французов, но после вынесенных впечатлений от войн и наблюдений над русскими порядками он говорит тому же Пьеру, что после Аустерлица ни за что не пойдет служить в армию…
«В начале зимы (1811 года), князь Николай Андреевич Болконский с дочерью приехал в Москву. По своему прошедшему, по своему уму и оригинальности, в особенности по ослаблению на ту пору восторга к царствованию императора Александра и потому антифранцузскому и патриотическому направлению, которое царствовало в то время в Москве, князь Николай Андреевич сделался тотчас же предметом особенной почтительности москвичей и центром московской оппозиции правительству».
Графиня Лаваль.