Озарение Нострадамуса
Шрифт:
Мария-Антуанетта улыбнулась
— А я могла бы завещать их вам, единственной женщине, с которой говорила так откровенно в последние часы моей жизни…
…В октябрьский ненастный день небо было затянуто непроглядными тучами и время от времени моросил дождь, Марию-Антуанетту вез в телеге всем на виду понурный конь.
Рядом со смертницей стоял развязный щеголь в шляпе с высокой тульей и кричал в толпу любопытных, выстроившихся вдоль пути к эшафоту.
— Смотрите на изменницу Франции, занесшую руку над Республикой, на великую блудницу, развратничавшую с собственным сыном! Смотрите
С этими словами мучитель в шляпе с высокой тульей и сытым румяным лицом срывал со смертницы ее сермяжные одежды.
Переезжала реку она уже нагая.
В народе слышались смешки. Женщины отворачивались, и некоторые из них плакали. Но многих зевак это недостойное зрелище потешало, и они бежали вслед за телегой, чтобы оказаться у самого эшафота и насладиться ставшим для них привычным возбуждающим до опьянения, зрелищем.
Палач поморщился, когда смертницу подведи к нему, и указал помощникам:
— Кладите сюда лицом вниз, чтобы сраму видно не было. Руки свяжите за спиной, как положено.
Его помощники принялись выполнять указания. Нож гильотины был заблаговременно поднят. Внезапно выглянуло солнце и осветило презрительно гордую обнаженную женщину, которой скручивали руки за спиной.
И солнце светило все время, пока длилось кровавое действо.
Падающий нож сверкнул в лучах солнца, и оно сразу словно погасло, вновь затянутое тучами. Толпа привычно ахнула.
А палач, выполняя указания штатского чипа в шляпе с высокой тульей, поднял за серебряные волосы отсеченную прекрасную голову королевы и кричал:
— Кто хочет купить волосы блудницы? Тотчас для вас отрежем их.
Толпа гудела.
Сквозь нее, бесцеремонно расталкивая людей, пробивался молодой офицер, направляясь к эшафоту, и стал подниматься на него.
Стоявший на лесенке солдат направил на него ствол ружья.
Офицер решительным жестом отвел от себя дуло презрительно сказав солдату:
— Ты не посмеешь в меня выстрелить. У меня другая судьба.
И как не в чем не бывало поднялся на эшафот, обнажив там шпагу. Палач так и застыл от изумления со своей жуткой ношей в руке.
Офицер громко крикнул ему:
— Революцию задумывают гении, но не для того, чтобы такие негодяи, как ты, торговали частями трупов убитых тобою беззащитных людей. Палач растерялся. Острая шпага была направлена ему в сердце.
Штатский чин в шляпе весь сжался, отнюдь не собираясь помогать палачу. Да и никто из находившихся на эшафоте не решился вмешаться, ошеломленные или околдованные происходящим.
Шпага лейтенанта грозила проткнуть палача.
Toт опустил свою поднятую руку и покорно пробормотал:
— Как будет угодно его превосходительству, господину генералу.
Казненную уложили в приготовленный гроб.
Офицер удовлетворенно вложил шпагу в ножны и с невозмутимым спокойствием стал спускаться с эшафота.
Толпа расступилась перед этим невысоким человеком, глаза которого излучали такую жесткую волю, а голос только что прозвучал так властно, что никто не преградил ему дороги.
Солдат с ружьем оторопело смотрел ему вслед.
Новелла
Январским морозным утром башмачник Симон плелся из Сен-Антуанского предместья на площадь Согласия, обязанный, как депутат Конвента, выделенный им в судьи над Людовиком XVI, присутствовать при казни короля.
Башмачник Симон был полной противоположностью огромному растерянному толстяку, все время на суде невпопад улыбающемуся, которого он не по своей воле должен был судить якобы за измену Родине, перехваченному на пути в Варенн, куда он направлялся с малыми детьми. Симон был тощим со впалой грудью ремесленником, всегда склонявшимся над своим башмачным верстаком, сажая заказанные башмаки или сапоги на колодки, изящно прошивая их или просто, за неимением заказов, латая стоптанную обувь соседей. Казалось, голова его еле держится на тонкой шее, раза в три уступающей могучей шее подсудимого. В одном только походили друг на друга Симон и Людовик: оба были горбоносы и слыли добряками. Но если доброта Симона, щадившего даже противников, позволила ему без потерь захватить во главе толпы Бастилию, а потом стать депутатом Конвента, то добряк король проявлял свои качества в нерешительности, в нерасторопности, в неумении сладить с последствиями неурожайного года, доведя народ до нищеты и голода. К тому же еще и его предосудительное путешествие с семьей к границе, откуда грозили войска европейских монархов, страшащихся последствий для себя французской революции.
Последним с трудом поднял судья Симон ставшую свинцовой руку, вынося приговор. Ему было до боли этого потерянного добродушного дородного человека.
И он не мог простить себе участия в его казни. Но при этом Симон сознавал — не подними он руку, сам отправился бы вскоре под нож гильотины…
Таковы были нравы Конвента в пору террора. Власть захватили якобинцы во главе с неумолимым Максимилианом Робеспьером, который, держа обвинительную речь, кричал о Свободе, Равенстве и Братстве, брызгая слюной, как пресытившийся вампир.
Кроме депутатов Конвента, на плошали Согласия собралось множество зевак, готовых к всеобщему ликованию. Они жадно смотрели на гильотину с тяжелым падающим сверху ножом.
К эшафоту подвели так знакомого и симпатичного Симону толстяка. Он пытался улыбаться… как на суде, и это было нестерпимо для Симона. Он отвернулся, разглядывая лица заинтересованных кровавым зрелищем людей, негодуя на них и на самого себя.
Ропот толпы походил на однообразный гул. Вдруг все стихло. Сердце у Симона сжалось. Он втянул голову в узкие плечи. Но вместо ожидаемого им общего крика восторга со стороны эшафота раздался душу раздирающий стон тяжело раненного человека.