Ожидание. Повести
Шрифт:
Иной раз Харлаша посмотрит на карточку и вздрогнет. Еле слышный мотив донесется. Звуки заворошатся в душе… Старик стоит, закрыв глаза.
Люди хвалят сына за песню, а старик открывает глаза и говорит им, хотя вокруг никого нет:
— Сам он петь не умеет… Гитара у него — она поет.
А петь Витька умеет. Еще как! Не умеет писем писать.
Старик просыпается раньше солнца и ждет его на берегу. Он давно уже не ходит в море, но не может проспать ни одного рассвета. По рыбацкой привычке.
Еще веет холодком
Двор маленький. Обмазанная глиной печка, и колода для рубки дров с топором, глубоко клюнувшим в старую трещину, и клетка для кур… Клетка, правда, пустая… И сети без дела болтаются на шестах… Раньше накрывали ими от ветра копешку сена, когда старуха держала корову. А сейчас так себе висят и висят старые сети… Даже и не сети, а клочки от бросовых сетей… Днем лежит от них на полдвора клетчатая тень, ловит листья, слетающие с кривой акации. Примета, что живет здесь рыбак.
Акация стоит у калитки, полумертвая, полусухая.
И если есть тут, во всем дворе, один живой предмет, то это почтовый ящик. Он висит на толстом столбе, врытом под акацией, большой и внушительный, как буфет. И дверца у него открывается, как у буфета, на себя. И написано на ней крупно: «№ 39».
Столб был врыт и ящик привешен для писем сына, когда Харлаша еще уходил в море и письмо могли принести без него. От дождя ящик накрыт жестяным козырьком. Так он и сейчас висит, словно в фуражке, с четким номером, заметным издалека. Изредка старик подмазывает номер.
Лешка-почтальон, развозивший письма на велосипеде, ездил-ездил мимо, крутил педали, да и укатил в Мариуполь, на курсы судовых механиков, а новому почтальону надо знать, куда ехать… Да не едет…
И все же каждое утро старик выдергивает из железных ушек несуразно большого ящика палочку, распахивает дверцу и смотрит на пустое дно. Каждый день дает зарок пройти мимо и каждый день снова вынимает и вставляет шишковатыми пальцами длинный сучок в петли запора.
И топает к морю.
Сейнеры еще стоят на рейде, на виду у старика. Белые огни на их мачтах лучатся, как последние звезды. Когда они погаснут, начнется утро.
Старик идет по обрывистому берегу, по дороге всей своей жизни. Не скажешь, перед ним или за ним бежит тропа. Он ее протоптал. Между его домом и селом стоит «ожидалка». Всюду окна еще черны, рыбачки проводили мужиков и легли кто доспать, кто помечтать, кто размять спину, а в «ожидалке» окна желтеют. Здесь дозевывают в кулак, высасывают первые цигарки и самые разные люди — молчаливые, балагуры, бескорыстные трудяги и мрачные копеечники, старые и молодые — ждут друг друга.
Старик знает всех. Утро за утром повторяются рукопожатия. Курят на длинной скамье из двух толстых досок. Говорят о погоде и рыбе.
Кто-нибудь спросит старика:
— Витька пишет?
— А как же!
Придет Карпов, махнет рукой, застучат моторы.
Карпова, председателя, уважали. Невидного
Слушали его в «ожидалке», напихавшись на скамьи вдоль стен до отказа, обсев голый стол, подперев подбородки кулаками и сдвинув на лбы приплюснутые кепочки. Он каждое утро агитировал за выполнение плана и махал сверху вниз кулачищем, как кузнец молотом. А взмахнув последний раз, говорил:
— С тем и пока…
Три-четыре человека вставали. Остальные продолжали сидеть. Они спали. Досматривали сны. И ведь до чего тихо спали, черти, без храпа, как младенцы. Карпов зло вонзал колючие глаза в их каленые лица и начинал ругаться словами, от которых они тут же встряхивались и высыпали на улицу, ежась и спеша исчезнуть с председательских глаз.
До того отучили человека, что теперь иной раз соберется он сказать что-либо по нужному случаю, да только упрется пальцами в грудь собеседника, толкнет и уйдет, так ничего и не сказав.
И бегут рыбаки с обрыва. А там волны, вскипая все ярче, окатывают смолистые бока баркасов и сапоги людей.
Старик любил выкурить с рыбаками цигарку на скамье возле «ожидалки», но сейчас из-за этих самых вопросов про письма все реже ходит туда. Стоит вдали у камней, прячется, пока замелькают фигуры по откосу. Тогда идет. Тогда спрашивать о пустом ни у кого минуты нет.
Солнце выбирается из-за горизонта, цепляясь за берег первыми лучами, будто бросает к нему причальные канаты. Оно подтягивается все ближе, как далекий корабль, подходящий к земле.
Солнце рассказывает что-то старику.
Солнце рассказывает ему про ветер, а ветер — про море и про рыбу.
Иной рыбак остановится на бегу возле Харлаши, спросит, не сходить ли за Железный рог или к Средней косе, и не прогадает, услышав, что туда к вечеру лучше.
— Вчера небо было.
Что-то рассказало ему вчерашнее небо.
— Тишает… — говорит Харлаша.
Но его уже никто не слышит. Зато он все вбирает в свою душу: и хлюп волны, и хруст песка под сапогами, и оставшийся в воздухе запах самосада.
Баркасы с рыбаками отлетают от берега стаей.
Кто-то еще застрял на берегу, топчется у воды, и прямо-таки оглушает старика летящий оттуда разухабистый бас:
— Эх, ты! Здорово, Тереха, пропащая душа!
Ноги старика разъезжаются, уминают песок до дрожи в коленях. Он бежит. Неверящая рука хватает за плечо темную фигуру, властно поворачивает к себе: