Памяти Корчака. Сборник статей
Шрифт:
По Корчаку, мир ребенка — особый мир, со своей душевной атмосферой и своим ритмом — «бесконечно повторяемая сказка». Не случайно дети любят — на это не раз обращал внимание польский писатель — слушать одну и ту же сказку, в ее кажущемся однообразии, в ритме повторов и возвратов, словно убаюкивающих, всегда заключена уверенность в стабильности мира, необходимая вера в незыблемость бытия. Именно в детстве — пик человеческой активности: в стремлении любить, творить добро; в поиске собственного места, дороги к нему, по сути своей всегда добродетельной. «Когда я первый раз был маленьким, я любил ходить по улицам с закрытыми глазами», — говорит главный герой повести Корчака «Когда я снова буду маленьким»11, ибо в подобном состоянии он сильный, уверенный в себе и ничего не боится, а, кроме того, так лучше мечтается (раскованность мироощущения — вот основной критерий детскости души, показатель ее духовного богатства и свободного, творческого самовыражения). Приведу знаменательные слова Пришвина: «Больше всего из написанного мною, как мне кажется, достигают единства со стороны литературной формы и моей жизни маленькие вещицы мои, попавшие в детские хрестоматии. Из-за того я их пишу, что они
«В конце концов, дети — люди или нет?» — восклицает корчаковский «ребенок». Это не вопль обиженного существа, ибо для писателя данный вопрос не риторический. Он прямо относится к его этике детства: идее изначально данной доброты и человечности, имеющих всегда свое право на жизнь, но в реальности осуществляемых лишь тогда, когда у ребенка есть независимость на государственном уровне, то есть свои незыблемые ПРАВА. При всей образности языка Корчака, создававшего свои произведения — сказки для детей в категориях «взрослого бытия», этот вывод — не метафорический — он основополагающий в его системе воспитания, ибо, согласно его — концепции, ребенка от взрослых должен охранять ЗАКОН. Увы, трагедия детского геноцида во время второй мировой войны (а в нашей стране еще раньше) подтвердила прозорливость его позиции. В финале повести «Когда я снова буду маленьким» герой, уже будучи взрослым, сидит за письменным столом, исправляя в ученических тетрадях ошибки, и сразу находит, одну из них: слово «стол» (ошибки, естественно, касаются польского языка) написано через «у», а не через «о» с креской. Он берет карандаш и на промокашке, вместо «о» с креской пишет «у»- ошибка из времен детства. Известно, что дети всегда имеют склонность писать, как слышится, минуя орфографические правила — одно из свидетельств обостренной непосредственности ребенка. У маленьких, подчеркивает писатель, прибегая к условному языку, свое видение мира, не замутненное искусственно созданными правилами и параграфами, свой язык и, следовательно, своя грамматика — более простая, естественная и логичная. О том, как мир «детских» представлений о жизни сталкивается (и разбивается) с миром взрослых, Корчак повествует в повести «Банкротство маленького Джека» — своеобразной «американской истории», написанной в шутливо-приключенческой форме — для детей, и притчево-назидательной — для взрослых. У книги два разных адресата, и это очень характерно для прозы писателя.
Джеку Фултону не позволили осуществить его намерения — создать банк для детей — все те же грамматические ошибки: его обращение («мемориал») к министру финансов было переслано… министру просвещения и от него Джеку. «Американская трагедия» по-детски, то есть для Джека, заключается в том, что, желая жить как взрослые, свободно и независимо, он обязан руководствоваться и их правилами, в данном случае — не делать грамматических ошибок, ставших преградой на пути исполнения желаний. Внешне в повести вроде бы идет игра в игру по правилам, которую писатель ведет с безукоризненной логикой, но за ее легкостью проглядывает почти трагическая констатация: с одной стороны, это история о том, как ребенок учится входить в жизнь по типу того, как учится в школе читать, а с другой — о том, что в своем собственном мире — отдельно и независимо — ребенку жить нельзя. Детский мир всегда будет полон ошибок… с точки зрения взрослых. У детей, настаивает Корчак, свои воззрения, ошибки, чувство справедливости, представления. Сравним пришвинское высказывание: «Всякое живое существо говорит о себе не только словами, но и формой своего поведения в жизни, никто не безмолвствует»16.
В сущности, рассуждения корчаковского героя, а вместе с ним и писателя, более глубокие в философском плане, чем может показаться на первый взгляд. Они касаются сферы общения разных людей, когда, условно говоря, под миром «детей» и «взрослых» подразумеваются разные миры — в национальном, социальном, а не только возрастном отношениях.
У Корчака изображаемые им миры не являются строго разведенными при всей их внутренней независимости. Они могут легко меняться местами и «переходить» из одного состояния в другое, но при единственном условии: соблюдении кодекса каждого мира. И еще одно наблюдение из «религиозной» этики детства Корчака. Когда его маленький герой размышляет о своей будущей жизни, он представляет себе свою жену, похожей на маму, но вот каким будет его ребенок, сказать не может. Ребенка нельзя выдумать, предвидеть заранее, он будет таким, каким будет, с присущими только ему чертами характера и обликом. Лишь это является гарантией подлинного контакта с ним, позволяющим свободно входить в его «воображаемый мир» — страну детства. И еще доверие.
Воображение как признак детства предстает в прозе Корчака
Повествовательную «сказочность» пришвинской прозы усиливает ощутимое почти в каждой его строке стремление к высотам духовной жизни и духовной близости с природой и людьми, за которыми скрыта драма, пережитая в молодости, когда он, испытывая еще неясную самому себе неудовлетворенность, оставил невесту. За этой драмой, воспоминания о которой со-провождали писателя едва ли не всю жизнь, просматривалась юношеская миросозерцательность, подразумевающая между людьми нечто более глубокое, по-пришвински идеальное, чем обычное тяготение друг к другу. Отсюда философская притчевость его повестей-сказок, не имеющих внешне ничего общего с биографией писателя, но органично сочетающихся с почти детской наивностью и чистотой поступка его персонажей — всегда натур деятельных. Таковы, например, судьбы Насти и Митраши, заблудившихся на болотах в поиске клюквы, их нелегкая жизнь сирот, вынужденных добывать себе пропитание, и вместе с тем понимать и чувствовать природу, чутко относиться к советам старших, помнить погибшего на войне отца («Кладовая солнца») «Наши дела часто вырастают из детства, как вырастает из земли и тянется к солнцу молодая поросль», — писал Пришвин22.
Чистота детской души, которую писатель стремился сохранить в себе (менее тесно общаясь с детьми, нежели Корчак, Пришвин, пожалуй, острее ощущал эту потребность в «детскости», с которой слита была жизнь Корчака благодаря его работе. У Пришвина она больше носила созерцательный характер), одухотворяла его талант, позволив ему создать на редкость благородную почву для подлинно мудрой старости, не замутненной отрицательным опытом и в то же время далеко не безмятежной, если помнить о его драме первой любви, не отвечающей «идеалу духовной близости». «Таков ли мой талант, чтобы мог заменить молодость?» — задает он себе вопрос. В определенной степени ответом на него может послужить изданный Пришвиным в 1952 г. сборник прозы, оригинально расположенной — в обратной хронологической последовательности: «Весь этот труд для себя я понимаю как мою биографию человека и писателя, в которой факты жизни перемежаются с домыслами художника», — написал он в послесловии к сборнику. «В конце жизни, — продолжает он, — произведения автора являются большим делом, чем дело его «мастерства». Они являются результатом творческого поведения всей его личности»23.
Именно в этом, по мнению Пришвина, заключена главная моральная мысль художника и русской литературы в целом, о которой он, о чем бы ни писал, постоянно думает как важнейшей национальной традиции, осознавая свое призвание не только в воспитании юного поколения (многие писатели, например, полагали, что причислив себя к разряду «детских писателей», Пришвин себя убил, тогда как он-то как раз наоборот, дорожил мнением детского читателя), но в утверждении добра и добродетели — высших нравственных критериев, данных человеку вместе с его рождением. Идеал писателя — о возврате к детству как к изначальному состоянию перекликается с пушкинским образом «кастальского ключа»: «Невидимо склоняясь и хладея, мы близимся к началу своему».
Очевидные разногласия в трактовке, а, точнее, отношении к детству у Пришвина и Корчака, на мой взгляд, обусловлены прежде всего отечественной традицией, в которой вырос тот и другой писатель, и тем эти разночтения для нас интереснее, ибо их воззрения сходятся в главном: детство — это одухотворенное бытие, пора этически чистых помыслов, полета мечты и фантазии. Детство — это целостный и монолитный мир со своим языком, типом существования и бытования. Его общечеловеческий смысл прекрасно выразил Корчак, найдя в качестве примера слово «да», которое, звуча на разных языках, не мешает детям общаться: его всегда правильно понимают.
Трактовка детства как некоего внутренне гармоничного состояния души — независимого и самостоятельного, находящегося в единстве с окружающим миром и Космосом, миром, в котором все равны и все неповторимо, позволяет интерпретировать детство как особую категорию философии жизни, как своего рода религию. Более того, рассматривая его в широком контексте гуманитарных знаний, можно поставить вопрос о «религии начала жизни» как области, равной по своему значению другим религиозным учениям и прежде всего христианству с его доктриной бескорыстия и всепрощенческой любви. И даже еще больше. Именно эта «религия» способна соединить в одно целое, без противоречий и столкновений, другие, философские и религиозные направления, а такая потребность сегодня особенно ощутима, и творчество Корчака и Пришвина в данном случае — заметный шаг на пути к, подобному сближению.