Панна Мэри
Шрифт:
— Бедненькая, — сказала растроганная Клара.
— Какая ты добрая, — ответила Мэри, прижимая ее к себе. — «И глупая», — мысленно прибавила она.
Однакоже в том, что она говорила Кларе, было много правды.
С самого раннего детства Мэри внушала недоверие к людям. «Будь возможно больше «r'eserv'ee», — слышала она всегда от всех своих гувернанток, от всех англичанок, француженок, итальянок, немок и испанок, от всех своих бабушек, тетушек и дядей, от матери и отца. Быть «r'eserv'ee» должно служить идеалом для нее, признаком изящества, необходимого для такой богатой барышни. «Fr"uher als dich, sieht man dein Geld», — постоянно повторял дядя Гаммершляг, у которого была отвратительная привычка говорить на немецком языке, а иногда даже на еврейском жаргоне.
«Не верь, — здесь дело в твоих деньгах», — говорила ей тетя
Деньги, деньги, только деньги, — это была главная духовная пища, которою ее кормили. Купить и продать, — вот вся суть жизни. Чувства и тому подобные вещи — пустяки, которые годятся для поэтов и романтических старушек, в роде Лименраух, которая плачет над Гейне и Альтенбергом и у которой украли все золотые ножи для апельсинов. Выгодные дела, барыш, вот вся цель жизни, но, конечно, не следует этого показывать людям, — надо всегда носить про запас маску идеализма, но все же — это основное. Люди так глупы, что пустить им пыль в глаза не трудно… единственное, что они ценят, пред чем преклоняются, это деньги. Они в этом не сознаются, им стыдно друг друга, и всякий носит маску идеализма, встречаясь с другим.
«Aber meinst du, Mery, — говаривал дядя Гаммершляг, — что действительно больше ценят Мицкевича или Гёте, чем «den Baron Adalbert Rotschild, oder deinen Papa?» Они все одинаковы. Наступает война, ist der Krieg — нужен Ротшильд. Francois-Joseph один император, baron Rotschild — другой. Мы, капиталисты, решаем дела о войне и мире, о счастье и несчастье, от нас зависит la pluie et le beau temps мира. Der liebe alte Gott ist schlafen gegangen und Er hat uns, den Kapitalisten, gesagt: «Messieurs, faites le jeu, s'il vous plait».
Et nous faisons le jeu, wir machen Spiel. Богу уже не о чем заботиться, не зачемь управлять, — мы заботимся и управляем. Der Baron Adalbert Rotschild in Wien, твой папа, барон Блюменфельд, я, Цыпрес, Пукелес и компания — в Варшаве. Ja, ja, es geht so. Der liebe alte Gott ist schlafen gegangen und hat als seinen Stellvertreter das liebe Geld gelassen. Et nous faisons le jeu. Возьми себе этот жемчуг на память». — Так всегда говаривал дядя Гаммершлягь возвращаясь из Вены, где были главные агентства штирийских роз и зальцбургских лесов. Мать Мэри, «ber`eait son infini», а отец улыбался и, кивая головой, повторял: «Ну, ну, еще, — еще не так скверно», — но оба были очень довольны тем, что их родственник Гаммершляг обучает Мэри «жизненной премудрости», и принимали его у себя, хотя он и плевал в платок, говорил по-немецки и иногда даже от него пахло «жидом». Мэри слушала дядю Гаммершляга, слушала теток Тальберг, слушала своих гувернанток, бонн, учительниц, слушала, наконец, мать, насколько последняя благоволила отзываться со своей «качалки», слушала отца, который говорил то же самое, но предусмотрительно, осторожно, под вуалью, и выработала себе два понятия: что деньги составляют всю суть жизни, что барон Ротшильд решает дела о войне и о мире, что люди вообще ужасные подлецы. «Если ты богата, то тебе станут целовать руки и все, что угодно, если же ты бедна, тебя станут топтать ногами», — повторял дядя Гаммершляг.
«Может случиться, что кто-нибудь влюбится в тебя, — говорил ей отец, — ведь ты красива и умеешь быть очень милой; но любовь — вздор: пройдет, как сон, а блеск останется. Барышня с твоим богатством должна владеть сердцем. Влюбиться в первого встречного тебе нельзя. Твой дедушка и твой отец не для того трудились в поте лица. До сих пор мы славились миллионами, теперь настало время прославиться тобой. Мы ждем от тебя, Мэри, теперь награды. Несмотря на перемену вероисповедания, несмотря на богатство, ты ведь это понимаешь Мэри. Говорю тебе: всякая любовь — это сон; ты можешь выйти замуж за Сенкевича, Падеревского, или же за титул. А помни, что большинство из тех, которые за тобой ухаживали или же хотели ухаживать, любили других».
И Гнезненская опять качала «son infini», а тетка Тальберг добавляла: «Выверни его сперва десять раз наизнанку, выверни сперва».
Все можно купить. Принципы, убеждения, добродетель, милосердие, честность, патриотизм,
— Если все можно купить, если все зависит от величины цены и если злоупотребляют всем, — все покупают и продают, то, очевидно, люди — подлецы. И кто принужден быть более подлым? Конечно, тот, у кого меньше. «Если это для меня выгодно, und ich Kaufe, einen Waschington, oder einen Schiller, то я сделал дело, а он свинство», — говорил дядя Гаммершляг.
— Только купил бы ты их?! — с бледной улыбкой кивал головой отец Мэри.
— Если не я, то барон Адальберт Ротшильд. Не барон Адальберт Ротшильд, так Вандербильд. Не Вандербильд, так Астор. Не Астор, так компания Ротшильд, Вандербильд, Астор et compagnie. Главное дело — уметь пользоваться. Нужно поддерживать известный d'ecorum, но не надо быть наивным в отношениях с людьми. В «благородных поступках» какую громадную роль играет стыд перед общественным мнением, необходимость считаться с ним: дай Бог мне только здоровья, — говорил дядя Гаммершляг. — Слова, слова, слова, — sagt Hamlet.
— Рот создан для того, чтобы говорить. Но смолоти все это и испеки хлеб. Am Anfang war weder Wort, noch Kraft, wie es der alte Goethe will; в начале было дело…
Мэри слушала с детства эти поучения. Дядя Гаммершляг был того мнения, что девушка богатая, как Мэри, должна быть особенно приготовлена к жизни, и, находя отца Мэри слишком слабым, а мать слишком апатичной, взял на себя обязанность образовать Мэри.
Гнезненские охотно на это соглашались: она по лености, а он в душе соглашался с родственником Гаммершлягом. Отец Мэри был человеком весьма предприимчивым, находчивым и энергичным в делах, в своей конторе, на бирже, на фабриках и собраниях промышленников, но как бы застенчивым и боязливым. Он страшно боялся, чтобы не называли его «parvenu» и «богатым жидом». Одевался он скромно, вел образ жизни зажиточного мещанина, проживая лишь 15-ю часть своих сказочных доходов; для всех он был предупредительно вежлив, даже «не смел иметь собственного мнения», подчинялся кому мог и где мог. Кланялся он, впрочем, не только по расчету, но по какой-то внутренней необходимости. В обществе, особенно в деревенском, он со всеми своими миллионами скорей производил впечатление торговца, который пришел по делу в имение. «Дедушка в нем силен», — заметил кто-то остроумно.
На благотворительные цели он давал много, не всегда об этом печатал. И часто печаталось: «Марыня Гнезненская из своего капитала…»; потом: «Мария Гнезненская из своего капитала…» Впрочем, Мэри ежемесячно получала тысячу рублей на благотворительные цели. Иногда она садилась в карету со своей dame de compagnie, с лакеем на козлах, и отправлялась «к бедным». Местами задерживались, лакей сходил и относил подачку. Чрез окно кареты Мэри видела маленькие, облезлые дома, а перед ними маленьких детей.
Какие-то люди выходили и что-то говорили, вернее — хотели говорить, но лакей отталкивал их и карета трогалась рысью. Видно было только, как кланялись и махали руками. Ехали дальше.
Мэри вовсе не представляла себе нужды и никогда о ней не думала. Когда ей на серебряном подносе подавали кучу прошений, она по большей части думала, что бедняки — страшно скучный и однообразный народ, а для проверки посылала лакее. Затем уж он отправлялся с подачкой или же запрягали карету.
Тем не менее, вследствие частых объявлений о «собственных капиталах», вследствие щедрого подавания милостыни, Мэри пользовалась репутацией девушки с добрым сердцем. В сущности, она делала очень много добра, но как автомат для разбрасывания денег. Бедняк, который не сказал «дай», мог десять раз пройти мимо нее. Она его не видела, не интересовалась им. Она давала, если просил он или другие за него. Впрочем, она отлично понимала, какую пользу извлечет из этого. Чтобы о ней ни говорили, обязательно вспоминали ее доброе сердце, ее благотворительность.