Паноптикум
Шрифт:
— Эмин, — выдохнула дым, откидывая голову на сидении и прикрывая глаза. — Хотела на пару дней к сестре и отчиму…
— Пока нет. — Мягко и негромко перебил.
Он умеет это. Перебивать вот так. Мягко и негромко. Я прикрыла глаза и сжала челюсть, выкидывая сигарету, слыша тихое жужжание его опускаемого стекла. Щелчок его зажигалки, затяжка.
Прикусила губу до боли, отворачиваюсь к окну, невидяще глядя на подлесок недалеко от трассы. Утерла влажные дорожки на щеках, которые холодил зимний сквозняк из приоткрытого окна. Прикусила губу сильнее, до солоноватого привкуса крови в вязкой слюне. Боль отрезвила, слегка и не сразу, но отрезвила. Впереди еще один ад, и мне нужно пройти. Ради него.
До кладбища в молчании, до Маринкиной могилы тоже.
— Ну, привет, подруга, — слабо улыбнулась я, вытирая снег с Маринкиного надгробия и задерживая холодные не от снега пальцы на дате ее смерти.
Год назад поставила мраморный памятник с высеченной в камне ее фотографией, а он как-то… выцвел, что ли. Заменить надо
Красные розы у ее надгробия. Она любила эти цветы, любила все красивое. Да нет, не так. Она любила все, что было вокруг нее. Человек абсолютно чистый, без намека на внутреннюю агрессию. Почему-то именно таких жизнь любит бить особенно жестоко. Ей восемнадцать было, когда ее похоронили.
Бросила взгляд на угол ограды, там, где стоял Эмин. Я тоже там стояла, когда ее хоронили. Мне было шестнадцать и я тогда поняла правила игры и стратификацию общества. Когда приехала на похороны Маринки все поняла, до этого еще нетвердо уверена была, а когда ее гроб опустили в яму очень ясно все поняла.
Порыв холодного ветра швырнул на меня пригорошню снега.
— Запахнись. — Его ровный, негромкий голос в тишине кладбища. — Пожалуйста.
Руки сами застегнули куртку, когда я смотрела на ее лицо. Внутри… херово. Всегда херово. Почти десять лет прошло. Да хоть двадцать, чувство будет одно и то же.
Молча обратно к машине. Курим в салоне, я тону в трясине, он молчит. Он знает. Он уже понял что это неспроста и знает, что касаться сейчас нельзя. Воздух травится тем, что занова засывает изнутри. Усмехнулась, страхивая пепел в окно и он начал выезжать с парковки.
Пасмурно на улице, начинает идти снег, шоссе почти пустое. Третья сигарета. У обоих.
— Ты же знаешь, что я из детдома? — я сказала это без подготовки, иначе оттягивать так и буду, пока до дома не доедем. А потом и вовсе не скажу.
— Да. — Он не отрывал взгляда от дороги, лицо непроницаемо.
— Наш был не самым худшим. — Выкинула сигарету и закрыла окно, задумчиво наблюдая за пролетающей вдали от дороги лесополосой. — Точнее в период лихих и двухтысячных он мало чем отличался от остальных, потом руководство сменилось… Мне вообще несмотря на периодически лютый пиздец странно везет на хороших людей. Может компенсация такая от жизни, хер знает… В общем, директор, Инна Ильинична, была в самом положительном смысле слова больна детдомом и нами. Мы учились в общеобразовательной школе вместе с домашними детишками, которым в голову вбивалось, что учиться с детдомовскими это нормально и сторониться и обижать нас нельзя. Снова здесь стоит отвесить поклон Инне Ильиничне и большей части руководства, которые без преувеличения клали себя на жертвенный алтарь в угоду труднодостижимой мечте — сделать из нас, рудиментов общества, людей. Не достойных и великих, хотя бы просто людей, по минимуму морально ущербных. Второй, третий класс, четвертый перепрыгнули, оказавшись в пятом, жизнь потихоньку стабилизировалась в обществе и общими усилиями и в детдоме улучшалась. Были, разумеется, неприятные эпизоды с теми, кто попадал туда уже подростковом возрасте и вносили смуту. Легкие и тяжелые наркотики, секс… но это пресекалось, не успев переродится в пандемию. Не всегда, конечно, вовремя получалось… Самое худшее, когда малых в это втягивали. Иногда даже не заботясь о том, чтобы на уши навешать. Против их воли. Насильно. Это было самое худшее… Ты знал, что есть конченные дети и подростки из которых потом вырастают конченные люди, делающие… еще более страшные вещи?.. Этих уебков пресекали воспитатели, психологи, врачи. При их провале в воспитательный процесс вступали старшаки… — Мрачно усмехнулась, чувствуя, как начали немного неметь ладони, все еще помнящие, как именно надо затягивать полотенце на шеях тварей под тобой, — а при их бессилии, конченных переводили туда, где их порывы либо органично вписывались в общую тенденцию мрачной динамики, то бишь зоны малолеток, либо ими начинали заниматься быстро формировавшиеся органы опеки… — Я перевела дыхание, прикрыв глаза. — Эмин, я курить хочу, у меня кончились.
Он молча протянул мне пачку сигарет. Я и он молчали. Эмин спокойно вел машину, я травила кровь никотином, чувствуя как натягиваются нервы, но раз начала, то поздно отступать, нужно заканчивать. Нужно, наконец, сказать это вслух. Он поймет. Он должен понять. Я не смогу по другому это до него донести.
Сигарета была скурена почти до половины, тишина в салоне не давила совсем, наоборот, словно бы незримо окутывала спокойствием.
— Двадцать шестого марта в детдоме появилась моя Маринка Лебедева. — Я слабо усмехнулась, выкидывая сигарету и прикрывая окно, но не до конца. Откинулась на сидении и прикрыла глаза, пытаясь воспроизвести в памяти вечно улыбающееся Маринкино лицо. — Пресловутый лучик света, знаешь. Ей было пятнадцать и ее история была как сотни других — родители пили и их лишили родительских прав. Маринка ворвалась вихрем, смехом и вообще бесконечным позитивом. У нее все всегда было хорошо. Искренне хорошо и все вокруг нее как будто пропитывалась теплом. Маринка была прекрасна. Нет, она была далеко не красавицей, вот прямо совсем, но это как-то терялось, что ли… Знаешь, вот есть такие люди… Правда, вроде совсем не красивы внешне, а про это сразу забываешь, потому что они такие… м-м, не могу слова подобрать… Лебедева была старше меня и в том возрасте разница в
Зажигалка никак не хотела работать. Он протянул мне другую, подкурил мне сам, задержавшись взглядом на моем лице и начал сбрасывать скорость, перестраиваясь в крайнюю правую. Я отрицательно мотнула головой глядя ему в глаза и повернула лицо к окну. Эмин вернул автомобиль на среднюю полосу.
— Вот так я узнала значение слова каннибализм. — Сорвано выдохнула дым, стараясь держать себя, сосредоточенно глядя на проплывающую за окном лесопосадку. — Ее родители… они больные люди. И детей кормили. Правда не настолько больные, потому что дети не знали… Их даже выпустили после принудлечения… — Я затянулась почти до кашлевого рефлекса и снова прикрыла глаза. — Три года до Маринкиного выпуска мы были рядом. Мы обе знали, что после выпуска ей некуда будет идти — прописка у нее есть, а значит, квартира от государства ей не светит. Можно, конечно, было бы вступить в судебные тяжбы с государством, но, во-первых это деньги, которые тогда неоткуда было взять, во-вторых это время, а еще нужно будет где-то жить. Инна Ильинична, сотни раз уже проходившая через это, когда выпускники детдома не желали возвращаться домой, отметала любой наш вариант. Ну, не из вредности или еще что… просто она знала систему и опыт у нее был… Там вообще херня полная случилась. В институт Маринка поступила, вроде место в общаге обещали, у нее приоритет как у детдомовской, потом какая-то херня с баллами, типа ошибочно насчитали и отказ в поступлении, видно кому-то сильно на бюджет надо было, а волна вступительных уже прошла и… И Маринка смирилась. Приняла факт, что единственное место, куда она сможет вернуться это ее дом. Клятвенно обещала мне, что найдет работу, начнет откладывать деньги и к моему выпуску у нее будет жилплощадь, пусть и съемная, но отдельная от этих… Говорила какие-то глупости, что я смогу у нее пожить, пока себе квартиру буду выбивать… Перед ее выпуском я пробовала с ней поговорить, а она отмахивалась… Блядь, ну куда вот она собиралась… ну куда, сука… — Я прикрыла ладонью глаза, стискивая зубы и подавляя истерику. Он уже протянул ко мне руку, но я снова отрицательно помотала головой, почти полностью взяв себя под контроль. — А спустя два месяца ее нашли повешенной на кухне дома родителей. Тогда мне казалось, что это самое страшное, но потом я случайно подслушала разговор психолога и директора, где они говорили, что как ни старайся, а девяносто процентов детдомовцев не имеют нормальной жизни. Либо обрекают себя и своих детей на повтор, либо так же как Маринка… Я тогда… я умоляла Инну Ильиничну взять меня туда, на похороны… Блядь, Эмин, не столько потому что проводить, сколь потому что… я хотела ее тело увидеть… что целое…
— Целое? — едва слышно шепнул он, напряженно глядя на дорогу.
— Она три дня в петле… начала разлагаться… думаю, только поэтому целое, — я рассмеялась и сбито заскулила сжимаясь на сидении.
Эмин резко свернул в сторону обочины, едва не спровоцировав аварию. Остановил машину и рванул меня на себя, вдавливая мое лицо себе в плечо и крепко обнимая за плечи. Я чувствовала, как у него так же учащенно бьется сердце и старалась унять дрожь в теле. Не знаю, сколько мы так просидели.
Ткань его свитера на плече намокла от моих дурацких бессмысленных слез. Осталось самое важное. Самые нужное. Ради чего я и начала рассказывать.
— Эмин… — сипло, глухо, совсем не своим голосом начала я, сжав ледяными пальцами ткань на его груди. — Это… их не задушили…. Это паноптикум. И у тебя такой же. Только под тоннами бабла и пафоса. А уроды те же. И я не смогу, если теб… бля-я-ядь… — не сдержала сломленный всхлип, не смогла окончить, потому что разум утонул в смердящих водах ужаса.
— С моей могильной плиты ты снег вытирать не будешь, — очень тихо, но твердо, безапелляционно мне в висок, словно снайперская пуля. И шепотом сказал как отрезал, — я клянусь тебе в этом. — Переводит дыхание и ровнее добавляет, — скорее ты вот как-нибудь доведешь меня и это я с твоего надгробия снег смахивать буду.
Я истерично хихикнула и несильно прикусила его плечо. Он на мгновение сильнее сжал меня в объятиях и расслабил руки, позволяя отстранится. Но не далеко. Перехватила его плечо, прикусывая губу и не отстраняясь окончательно, чтобы сесть на своем сидении. Он непонимающее смотрел в мои глаза. И я едва слышно прошептала: