Паралипоменон
Шрифт:
Отпусти.
Нет, Надюш, не отпущу. Буду держать тебя до самой смерти.
Я не говорю дяде Василию только потому, что мне тебя жалко.
Дядяня твой уже далеко. Теперь ты к нему и не воротишься.
У меня рука затекла.
Мы стояли на задворках автовокзала, острые деревья закрывали светлые окна зала ожидания, и никого не было кругом, в холоде и мраке.
Андрей поймал мою левую руку и отпустил правую.
Так и будем стоять и молчать? Ну, постоим. Поезд прийдеть и уйдеть , а мы постоим - и назад, с дядяней твоим.
Я разглядывала его жесткое
Надюш, пойдем до вокзала сходим, папку мово поищем. Пойдем, а то на руках потащу.
Зал ожидания был пуст. В одном из деревянных кресел дремал пьяный старик, у его ног лежал рюкзак, упавший с другого кресла.
Папаня, - позвал Андрей, и старик заморгал и зашевелился в кресле.
Ты рюкзак-то одень, и иди к путям-то, в середке там постои, вагон у тебя четырнадцатый, билет-то вот он у тебя, - Андрей опустил пальцы в нагрудный карман отцовской куртки, и там хрустнул билет. Он одной рукой помог отцу надеть рюкзак и подтолкнул его к выходу. Старик пошел, покачиваясь, не оглядываясь.
Ну что молчишь-то? Давай, рассказывай, Надюш.
Я молчала и разглядывала сине-серые глаза Андрея, с черными точками на роговице, в черных кудрявых ресницах.
Что, не поет птица в клетке? Толково. А если пущу - побежишь? Надюш, я серьезно - давай вертаться. Чего так мало побыла у дядьки? Я знаю, когда он тебя встречал - на этой же колымаге.
Объявили мой поезд.
Не молчи, Надюш, а то я щас заплачу, - и парень, паясничая, сделал вид, что плачет.
– Давай схоронимся, дядяня поищет, не найдет, а потом обратно поедем, - и он потянул меня, и я знала, куда - в тот тупиковый коридорчик, где раковина, из которой я так люблю пить... Я ухватилась за кресло.
Пусти, а то щас понесу.
Объявили посадку.
Глазам стало горячо, парень заметил, что у меня заблестел взгляд, и отпустил, и я, хлопая полами шубы, побежала к поезду.
Андрей побежал к отцу.
Я помахала рукой дяде Василию. Он стоял на коврике света, постеленном под окном поезда. Вокруг меня был мир и покой. И снова я увидела Андрея. Он вошел в вагон с отцом и прошел через поезд. Теперь он остановился рядом со мной и стал махать моему дяде и строить рожи. Дядя, залитый густым оранжевым светом, смеялся и что-то показывал руками. Я хотела зайти в свое купе, но Андрей, вытянув руку, загородил мне дорогу.
Надюш, скажи адресок-то, птичка, я тебе письмецо напишу. Хорошо напишу-то.
Я молчала.
Андрей загораживал проход. За его спиной кричали, рука проводницы рвала его плечо.
Адрес - и ухожу.
Я молчала.
Андрей посторонился, тележки затарахтели по вагону, и проводница в фосфоресцирующем подкожном жиру потребовала у Андрея билет.
У отца, в другом вагоне, в четырнадцатом.
Точно едешь?
Точно!
Проводница повернулась медленно, по-рыбьи, и пошла к дверям, чтобы как плавник выставить свой флажок.
Надюш, адрес!
Он терпел поражение. У него задвигался кадык. Улыбаясь, я смотрела, как зверь пытается бежать из клетки, в которую сам же и ворвался - Андрей хотел открыть окно, запертое на зиму, и потратил на это слишком много времени.
Выходишь, что ли? Вот шебутной парень!
– видимо, она помогла ему бороться с подножкой. Потом вскрикнула: - Убился!
Я зашла в свое купе, где уже кто-то спал, и какие-то рукава и штанины свешивались с верхних полок, как корабельные канаты.
Он не "убился" тогда, только ушибся и потерял шапку.
– 2
Мы встретились летом, через полгода, когда Юсуф был в армии. Андрей не забыл меня.
Чаще всего я вспоминаю ту ночь, в которую мы ездили на кладбище.
Светляки летели нам прямо в фары. В кабине КАМАЗа было темно, и я еле различала спокойный профиль Андрея, его глаз, выпуклый, с жемчужным белком. Приближалась полночь.
Высокая мокрая трава скрывала основания крестов и оград, выкрашенных серебрянкой, отчего казалось, что они висят в воздухе.
– - Пойдем, могилки родные тебе покажу, - сказал Андрей.
Мы пошли в заросли боярышника и еще каких-то кустов, цепляясь за ржавые пики оград и натыкаясь на невидимые в темноте ветки. Я по колено промочила ноги в траве. Мы остановились у неприметной могилы со стершейся надписью на табличке.
– - Вот это дядя мой, - говорил Андрей, - он от рака помер. Хороший был мужик, ему в горло трубку вставили. Нажимает на трубку и говорит так... А это бабка моя, прабабка... Я ее не помню. Наденька! Мне мать велела между их ее похоронить!
Он обнял меня за плечо так, словно это горе уже случилось, и для нас оно общее, и он хочет поддержать меня в этом горе.
– - Днем все некогда, -- говорил Андрей, раздвигая ветки, -- так хоть ночью навестить их.
Снова мы остановились у неприметной могилы.
– - А вот крестный мой, он, когда помирал, завещал нам: "Не люблю, -говорит, -- когда земля по крышке стучит... Вы сделайте подкоп, и туда гроб подсуньте". Мы с отцом подкоп сделали, а осень была, дождик... Утром пришли, а подкоп обвалился весь, пришлось по-обыкновенному все... Он, наверно, серчает на нас там - могила-то на могилу не похожа...
– - Ты всех здесь знаешь, -- я имела в виду кладбище.
– - Будешь жить в Шовском, я тебя со всеми познакомлю.
"Будешь жить в Шовском"...
Сначала мы ехали к собору, и он так быстро рос черной непреступной стеной, словно тоже двигался в темноте нам на встречу. Но потом мы свернули с дороги и поехали по пустырю. Машину качало, она подпрыгивала на колдобинах. В стенки кабины ударялись комья земли.
– - Зачем мы сюда поехали?
– - Срезаем крюк.
Мы долго "срезали". И мотор заглох. Далеко впереди горел фонарь, наверное, на шовской ферме. Белый пульсирующий свет казался мне зеленоватым оттого, что я долго на него смотрела. Я знала, что на ферме собаки, и даже собаки не лаяли.