Парень из Сальских степей
Шрифт:
Когда сквозь щели в верхнем слое дров просочился бледный утренний свет, я все еще неподвижно лежал на мокрой земле, по-прежнему не зная, что предпринять. Выйти и заявить, что действовал здесь не Гжеляк, а я? Но Кунц не насытится одной жертвой. Он освободит заложников в лучшем случае после того, как схватит Гжелякову, Кичкайлло, а быть может, и весь отряд. Значит, пробиваться к ребятам среди бела дня, почти без всяких шансов, только для того, чтобы с честью погибнуть?
ужс столько раз спасал меня случай, казалось бы, даже и в самом безвыходном положении. Может, и теперь… Я стал ждать. Время текло, как
Когда до двенадцати оставалось не больше часа, из овина выскочили все кунцовцы. Было слышно, как, взбудораженные, они живо обсуждали во дворе какую-то новость. Вскоре я услышал: сдался Кичкайлло!
Я понял: предоставленный самому себе, не зная, что со мной и Гжеляковой, он потерял голову. Кичкайлло пожертвовал собой, наивно предполагая, что спасет заложников, и в первую очередь жену Станиша. «Дружище, — взывал я в бессильном отчаянии, — что же ты, мало гитлеровцев знаешь? Веришь, что им будет этого довольно, что они сдержат слово? Они просто закинут лишнюю веревку на перекладину и повесят вас всех!»
Кунц повез Кичкайлло в школу в Дудах, чтобы там, в своей ставке, которая была одновременно и тюрьмой, установить его тождество с батраком Ручкайлло, свести с заложниками.
Потом до меня донеслась весть, что казнь отложена, а Кичкайлло подвергнут допросу…
Постепенно я как бы перестал существовать, стал равнодушным к собственной судьбе. Мной овладело то безразличное спокойствие, которое бывает обычно при серьезной операции. Понимаешь, лежит перед тобой на столе чья-то жизнь, и мозг начинает работать остро, с величайшим напряжением, используя все приобретенные знания и навыки. Движения становятся такими уверенными, такими быстрыми, пальцы такими проворными: время и движение, время и жизнь, ничего, кроме этого, не существует!
«У меня в запасе еще одна ночь, — думал я, — этой ночью я спасу людей от виселицы. Еще не знаю как, но спасу… Или меня уже не будет».
Ночь вторая — под светлой звездой
Снова наступили сумерки, уже вторые сутки я лежал между дровами, как заяц. Мучил не столько голод, сколько желание покурить. Дождь затих. Ночь обещала быть ясной. Я мог бы спокойно ждать, если бы не насморк, который я схватил прошлой ночью под дождем, когда капли, лениво, однообразно стекавшие с поленьев, в течение двенадцати часов подвергали меня азиатской пытке.
Достаточно было раз чихнуть, чтобы выдать себя. Я зажимал пальцами нос и открывал рот, чихая беззвучно, но так сильно, что казалось лопнут барабанные перепонки. Потом снова быстро дышал ртом до следующего приступа.
В овине располагался ко сну дневной караул. Я жадно ловил каждую произнесенную ими фразу. Я уже знал, что пятеро кунцовцев спят в овине, шестеро, во главе с Кунцем, — в доме, и еще пятеро стоят на часах: двое с пулеметом возле дома, двое стерегут сад со стороны леса, а один охраняет поля со стороны деревни. Я с облегчением вздохнул: наконец-то под навесом возле меня никого нет!
Кто-то вошел в овин, окликнул кого-то по-русски… Я хотел было прислушаться, но новый приступ чиханья заткнул мне уши. Потом мне полегчало, и я услышал, как за стеной, прямо возле меня, чей-то заспанный голос спросил:
— Так
— Я, — подтвердил второй. — Обер велел…
Воцарилась тишина. Слышно было, как чиркнула
спичка, как куривший выдохнул дым: они сидели совсем близко от меня.
— Обер и не знает, кого я буду вешать. Он так избит, что его мать родная не узнала бы. А я узнал.
— Кого, Бобаков, этого Ручкайлло?
Я вздрогнул.
— Да он не Ручкайлло, а Кичкайлло! Он у Зольде в Коморове вместо рысака бегал, бубенчиками позванивал, помнишь?
— Такой огромнющий, с мордой, как у суслика? Ну как же, помню!
— Ну так это он самый.
— А ты Кунцу сказал?
— Нет.
— Вот дурень… Скажи. Он те награду отвалит.
— Вишь, Алешка… Этот Кичкайлло в Коморове не один был. С ним еще были капитан Чечуга и доктор один, майор Дергачев, Владимир Лукич… я точно помню. Их в плен вместе взяли, и в лагере они вместе держались, вместе и бежали. Чечугу эсэсовцы во время погони ухлопали, а те двое ушли. Понимаешь?
— Еще бы! Думаешь, и Дергачев где-нибудь тут крутится?
— Голову на отсечение дам! Да ты сам посуди: до чего же убежище хитро сделано! А в убежище что? И радио, и карты разные, и ракетница, и газета начатая… Не-е, такие вещи не для кичкайлловых мозгов. Тут кто-то побашковитей действовал, ученый… Вот Дергачев это мог. Я его знаю. Он же меня спас. Меня ему в барак, как колоду, трупом сбросили. А он как взялся, так до тех пор надо мной орудовал, покамест я к жизни не вернулся и на ноги не встал. А когда он попробовал меня в шрайбштубе выписать как выздоровевшего, тут-то, братец ты мой, вся заваруха и началась! Лагеркоммандант пошел к нему барак посмотреть, а там госпиталь целый! После этого Дергачеву ничего не оставалось, как смыться поскорей куда попало… Нет, я не скажу…
— А Кичкайлло-то повесишь?
— А как же я бефеля [70] могу не выполнить? Мне еще жизнь дорога! Ясное дело, повешу, да еще толково: в одну секунду, чтоб не мучился. Но что б я сам, по своей воле, эту падаль на своего доктора натравил… Нет, этого ему не дождаться! И ты тоже не болтай. Все-таки мы еще люди.
— Да ясно не кунцы какие-нибудь… — подтвердил, зевая, второй.
— Ну, ладно, спи. Пойду на свой пост к…
Он назвал грубым словом уборную и встал, шурша сеном. Собеседник Бобакова повернулся на другой бок и вскоре захрапел.
70
Приказ — от немецкого «Befehl».
Одной рукой я сжимал рукоятку револьвера, другой нос. Ну, герр Кунц, мы еще посмотрим, чья возьмет! Только бы мне не расчихаться.
Было уже далеко за полночь, когда я высунул голову из укрытия. Месяц вверху боролся с тучами, то погружаясь в них, то снова выплывая. Ночь дышала прохладой и покоем уснувшей деревни.
Я подтянулся на руках, поднял доску на петлях и влез в овин. С минуту я слушал: спят? Они преспокойно спали, зарывшись в сено. Я соскользнул вниз и ступил на утоптанную землю. Через полуприкрытые ворота узкая полоска лунного света падала прямо на шлем и шинель, висевшие на крючке для граблей.