Парни
Шрифт:
Когда официант подошел, Иван увидел, что Неустроев расплатился и за графинчик.
— Гоголевский шапочник правильно подметил это слепое доверие русского человека ко всему иностранному, когда в расчете на успех написал на своей вывеске: «Иностранец Василий Федоров».
Он опять уткнулся в книгу, потом отложил ее в сторону и спросил:
— Так ты слышал, значит, сказку про Иванушку-дурачка? Нет, не так — «Набитый дурак». Именно набитый всякой блажью — советами, установками, набитый, как колбаса ливерная или мешок с горохом. Развяжи узел — и все вылетит, заметь это. Итак, «набитый дурак». Разреши припомнить для этого случая. Жили, конечно, как это бывает в сказках, старик и старуха, имели сына при себе, да и то дурака. Люди ему скажут: «Ты бы пошел около людей потерся да ума понабрался».
Звонок раздался. Пассажиры засуетились. Иван встал. Но Неустроев продолжал свое:
— И ведь что всего замечательнее: набитый дурак — крестьянский сын Иван. Так сейчас сказали бы — представитель мелкой собственности… И со своим темным разумом в конце концов в выигрыше остается. Мыслимо ли это?
— Вполне возможно. Всякий разум растет в деле.
— Ага! Значит, полезно дуракам спинку понагреть. Ага! Значит, правы были учителя, что Иванушку учили. Ага! Признаешь учителей своих? Вот первый я учитель. Я толкал тебя в омут заводской жизни. Я незаметно для постороннего взгляда тыкал тебя лбом. А кому на руку эхо ученье вышло? Не мне! По сказке сбылось. Как это символично! А?
— Ты мне одни только поперечины ставил.
— Милый друг, а без поперечин ты бы кто стал? Так, чепушенция. Как говорят политики — «бесхребетный». Мозгуй испортил бы тебя вконец. Мозгун — он настоящий пролетарий нашей планеты.
Взгляд его был мутен, он бормотал уже и, кажется, даже не обращал внимания, слушает его Иван или нет.
— Запомни сказку-то. Конечно, плохо, что дурак умных обыгрывает: тут сказалось суеверие народа. А может быть, это суеверие есть пристанище обездоленных. То-то! Барства много в нас. Много, знаете, этих великих стремлений посередь быта, мелких дрязг, этих, знаете ли, идей за кружкой грязного пива. Шапка-невидимка, скатерть-самобранка, ковер-самолет… Да разве не тешились русские люди до нас, задумавших великую коммуну, упрочить на земной планете завтра же царство небесное? Вот и выходит, нигде не могла быть революция, как у нас, ибо мы прошлым к этому подготовлены. Да разве случайность эта наша действительность — в пять лет сделать вещи удивительнее, чем ковер-самолет?
Он приободрился, взял коньки под мышку и сказал:
— На каток скоро. Прощай, Переходников. Попомни, я умею трогать сердца не только путем нанесения оскорблений.
Он ушел, потом вернулся, когда Иван уж выходил на перрон. Схватив Ивана за рукав, Неустроев оттащил его в тень и вдруг зашептал бредово:
— Мужик теперь стал помыслом всех, упованием каждодневным. Каждый по-своему видит в нем якорь спасения. Спасения от чего? Тут сразу мнения расходятся. Одни видят в нем избавление от большевизма и зловредных ленинских идей, другие — от заразы цивилизации и гнилой революционной интеллигенции, от безбожья, третьи — от турок, англичан и немцев, будто бы создавших для нашей Руси большевизм, пятый видит в мужике избавленье от семитов, якобы испортивших мирное житие русских людей, шестые — от разврата, седьмые и восьмые — еще от чего-нибудь. Всех не перечтешь, каждый теперь старается предъявить к мужику какие-нибудь требования, возложить на него осуществление каких-нибудь надежд. И каждый старается при этом подогнать его под уровень этих требований и этих надежд. И каждый себе представляет мужика по образу своему и подобию. Один рисует себе мужика в роли библейского Авраама, позволяющего высшему над собою издеваться до крайностей, другой — в образе бездарного трактирщика, сворачивающего с дозволенья местной милиции скулы селянам-посетителям, третьи — в образе мудрого Кампанеллы,
Лава людей потекла к вагонам с корзинками, с мешками, визжа, шумя, ругаясь.
«Верно или притворяется он в любви к мужику?» — раздумывал Иван.
Он купил открытку и написал Мозгуну:
«Гриша!
На вокзале я встретил Костьку, он был выпимши, но язык был в ходах, и мне так сдается, что вовсе не тот он мне показался, каким я его всегда видал. И не мешало бы всей комсомолии его пощупать. Я его не понимаю, он очень знающий, а ты сам порядочный книжный читарь.
Иван Переходников.
Писано на вокзале. Декабря 2 дня 1931 г."
Глава XXXIII
СПОРТ
Сиротина была искренней и думающей девушкой. Женские настроения и разговоры считала «мещанской» глупостью, а в проснувшемся чувстве сама себе не признавалась. Усвоив все, что говорилось в холостой среде о семье и браке («Не сошлись — экая беда, — разойдутся, только бы работе не мешало; это так просто»), она оказалась вдруг жалко беспомощной, как только случай врасплох вовлек ее в силки «простых» этих вопросов.
Когда она узнала, что Мозгун намерен с нею «жить» (именно «жить»: для себя она не могла допустить выражения «выйти замуж», — оно так «чуждо» звучало), она сразу решила: столь деловой и свой «на большой палец» активист «имеет данные» на нее. Поэтому тогда прямо сказала она себе, получив Гришкину записку: «В цех приду, Мозгуну отвечу: согласна».
Но когда её подруга Симочка, которую поселили в одну с ней комнату, сидя вечером на кровати, стала осматривать коньки, рассказывая при этом, как много народу сегодня придет на каток и что «все-все наши будут, все», это обожгло Сиротину, потому что для Симочки «все-все» означало одного Неустроева. Сиротина хорошо это знала. Сердясь на неподатливость свитера, торопливо стала она готовиться на каток. Симочка удивленно глядела на подругу. «Я еще успею в цех после катанья, — думала Сиротина, — но опаздывать ни за что не буду».
— Я ужасно обожаю конькобежный спорт, — сказала Симочка, — и особенно если с мало-мальски порядочным кавалером.
«Мне нравится Костя, — подумала Сиротина, — за ум, конечно, и за преданность идеям, а она обожает его только как самца. Как глупа и как из всех ее пор лезет это самочное!»
Она прошлась еще раз по комнате. Езды до катка на грузовом автомобиле не больше получаса. Когда грузовик подъезжал к катку, то, не утерпев, она свесила ноги с автомобиля, отцепилась и поехала по избитой дороге, очутившись прямо подле освещенного входа в громадный сад с вывеской «Каток Динамо».
Выросла она в рабочем поселке, но на катке с детства не бывала. На этот раз при входе в сад ее точно приподняло: так сильно было впечатление от площадки, залитой светом, от грома радиоприемника, от возбуждающего потока несущихся по льду людей. Люди бежали по огромному кольцу в одну сторону, а в середине его завсегдатаи вальсировали на «фигурных». Стало буйно-весело. Когда она спустилась по дорожке и нетвердо поехала, выучка в детстве дала себя знать. Сиротина катилась и не падала, хотя ноги ее иногда разъезжались, она налетала на соседей или тыкалась носами коньков «английский спорт» в снег, обложивший каток.
Рядом с нею вдруг очутился Неустроев с Симочкой под руку, он смеялся, искусно танцуя на льду. Не заметив Сиротиной, они быстро отъехали.
«Фразер, не в пример Григорию, — подумала она. — Может увлечь только таких глупеньких, как Симочка. Мои минутные им увлеченья не в счет. Целовал он меня всегда как-нибудь случайно. Теперь я застрахована. То были гадкие минуты моей девичьей слабости. Покатаюсь и уеду в цех…»
Она прошла круг, стараясь не следить за Неустроевым, но вдруг заметила, что он едет почти рядом с ней и притом один, держится на льду вольнее, чем на земле. Она не хотела замечать его, повернула в сторону, но споткнулась. Неустроев ее моментально подхватил, опустившись на одно колено и обняв ее за талию.