«Пасхальные колокола» и другие рассказы
Шрифт:
Приказчик раскладывает ситец.
– Ну нет, это не годится: у меня почти точно такой капот есть. Что ж кухарке в одно перо с барыней рядиться, – произносит чиновница.
– Нет ли у вас какого-нибудь совсем линючего, – добавляет муж. – Сами знаете, кухарке подарить надо. Действительно, она такая старательная… Теперь у нее посуда в кухне, самовар – жаром горят… Вы не стесняйтесь, господин торговец, показывайте… Хоть бы ежели мышами проедено было, и то ничего…
Далее в товаре роются два мужика и баба. Один мужик потребовал от ситца образчик и жует его, пробуя, слиняет краска или нет.
– Нет,
– Эх, тетка, видно, вам птичьего молока требуется! Даром только топчетесь да от дела отбиваете, – с упреком говорит приказчик. – Нешто это модель столько товару нарыть! Ну, чего зря нюхаешь! Бери вот этот манер! Тут и зелень, и маков цвет! Пойдешь по улице, так бык бросится, корова за траву примет! Ну! Что топчешься, словно слепая в бане! Решай! С людей четвертак аршин, а с тебя двугривенный.
– Да мне бы, миленький, волдыриками хотелось, а чтоб на волдырике жук…
Приказчик выходит из терпения.
– Волдыриками! Вот как хвачу куском по затылку!.. Вчерашнего дня, видно, требуется!..
– Земляк, земляк! Что ты! Мы купим! – останавливают его мужики.
– Купим! С собой ли деньги-то? Лешие эдакие! Черти! Право, черти! Вы думаете, здесь деревня? Здесь Санкт-Питербурх!
– Ну, режь, режь пять аршин на полечку! Вишь как раскудахтался!
Входит нарядная дама. У дверей останавливается ливрейный гайдук с покупками.
– Нет ли у вас платков, какие обыкновенно простолюдины покупают? – говорит она. – Я всегда беру в английском магазине, но мне сказали, что у вас дешевле. Знаете, эдакую безвкусицу… чтоб и зелень, и желтизна, и красный цвет…
– Есть, ваше превосходительство, – отвечает приказчик, наклоняя голову набок и из учтивости как-то проглатывая слова.
– Понимаете, что-нибудь азиатское…
– Поняли, ваше сиятельство!
– Чтобы разительно действовало на грубый вкус мужика…
– Будьте покойны, ваша светлость! Пожалуйте!
– Доброты не надо, краски могут быть линючие, только бы подешевле…
– В самый раз будут. Пожалуйте!
– Ежели шерстяные, то могут быть и молью съедены…
– Потрафим! Пожалуйте!
– Мне, знаете, кухонную прислугу и дворников к празднику наградить, так чтобы им нравилось.
– Останутся довольны! Пожалуйте.
Приказчик выкидывает на прилавок платки. Дама вооружается лорнетом и начинает рассматривать товар. Гайдук косится и отдувается. Лавочный хозяин дает мальчишке подзатыльник и кивает на даму. Мальчишка бросается со всех ног и подает даме стул.
Игнатий Потапенко. Смоляные бочки
Много тайн пришлось узнать мне в течение долгой моей жизни, много видел я таинственных лиц, людей, оберегающих святыню души своей, укрывающих ее от постороннего глаза.
Но когда мне надо представить себе или изобразить другим человека, исполненного тайны, то мне неизбежно рисуется фигура величественной Анисьи, нашей кухарки, и ее лицо, каким оно бывало в Страстную субботу с самого утра и до захода солнца… Когда, на место
Руки, скрещенные на груди, опущенные веки глаз; крепко сомкнутые уста с печатью глубокого молчания, а если уж необходимо проронить слово, то шепот, полный заманчивой тайны; тихая, хотя в то же время и важная походка; осторожное обращение с дверями, особенно комнат, близких к кухне, и превращение самой кухни в заповедное место, нечто вроде «неопалимой купины», к которой простой смертный не должен приближаться, – вот образ Анисьи в Страстную субботу.
И все это ради того, чтобы пасхальное тесто, посаженное в цилиндрические формы из сахарной бумаги (тогда еще не делали их из металла), могло свободно и привольно подняться к нему, чтобы папушники вышли пышные и величественные, во славу нашего дома и самой Анисьи, в посрамление кухаркам всего мира.
Наконец все свершилось. В доме были все признаки того, что папушники величественно поднялись, блогополучно испеклись в печке, и уже их перенесли в столовую и уставили густо один около другого, чтобы дать им остыть.
И солнце уплыло далеко на запад и собиралось закатиться за пригорок, да и на лице Анисьи появились приметы оконченного блестящего дела. В глазах заблистала приветливость, поступь сделалась твердой и уверенной. С нею уже можно было разговаривать, и она мягким и добродушным голосом отвечала на вопросы.
Что же касается священного места – кухни, то она не только уже не была охраняема, но двери в ней были оставлены настежь, и дворовый пес, по прозванию Шпак, до половины просунул в них свое туловище и с величайшим любопытством поводил в воздухе мордой. Нельзя сказать, чтобы в то время я был так уж мал, что совсем не имел понятия о жизни. Мне было восемь лет, и, могу сказать без хвастовства, что о многих предметах я имел весьма твердое убеждение.
Так, например, я очень хорошо знал, чем можно было смягчить сердце сурового человека, по имени Влас, нашего работника, заведовавшего и конюшней, и водокачкой в саду, и выездными экипажами, и телегой, и еще многими другими вещами. Лицо это человека долгое время казалось мне страшным и неприступным; особенно пугали меня его волосы – густые, жесткие, обильные, а также и борода, которую он едва ли когда-нибудь расчесывал, толстые губы и необыкновенно густые и длинные брови.
Характер у него был необщительный, и он редко с кем говорил, а если говорил, то какими-то полуфразами, бросая их в лицо человеку, как горсть камешков.
Но потом, присмотревшись к нему, я узнал, что он сам не так страшен, как его наружность, а главное – я узнал прямой и кратчайший ход к его сердцу. У него был сын Иванушка, которого он, должно быть, безумно любил. Ивашка жил на деревне с матерью и изредка приходил к нам. И в такие дни Влас становился добр, доступен и мягок, старался всем услужить и всем сделать приятное. Он полагал, что частое появление Ивашки не нравилось господам, кого-то беспокоит, поэтому он очень радовался, когда Ивашку звали и позволяли ему бегать по двору целый день.