Пасхальные рассказы о любви. Произведения русских писателей
Шрифт:
Наталка звучно приложилась к теткиной бородавке, поцеловала дядю и подошла к вольноопределяющемуся, тяжело и взволнованно дыша. У Рогова даже уши залил густой, детский румянец. Для чего-то переставляя стулья, девушка наконец сказала:
— Я с Женей уже христосовалась в церкви, дядя.
Седые усы опять запрыгали:
— Что-с? Это непорядок, Наталка, и даже грех. Как старый сердцеед, чую, что неоднократно и многократно вы уже целовались, так сказать, под луной. Простите, молодой человек, но вы не были бы гусаром, ежели бы не воспользовались сим правом жениха. Скажите: целовались под луной?
— Да… — глотая слова, сказал Рогов. — Неоднократно.
— И после этого ты, Наталка, не хочешь похристосоваться? Ну?
Розовая рука легла на зеленое сукно френча.
—
Этот «милый» и теплота влажных, полуоткрытых губ легким вином наполнили сердце Рогова. Он не сразу опустил руку, с дрожью упавшую на плечо девушки. Дядя захохотал:
— Вы, молодой человек, далеко пойдете… Ну-с, приступим.
Разговины прошли ласково и весело. Кто-то («Аможет быть, это любовь?» — думал безусый гусар…) сбросил тяжесть междуусобных лет с этих плеч, молодых и старых. Дядя Ника, отдав должное красному вину («…молодой человек, обратите внимание: старорежимное, удельное…»), красочно вспоминал пасхальные ночи, обряды и обычаи родной Киевщины. Текли по черной бородавке обильные слезы. Все темнее, прекрасней и ближе мерцали крупные сливы Наталкиных глаз.
Уже лилось в окна сиреневое молоко рассвета, когда Рогов уходил из белого домика в виноградной муфте. Наталка вышла с ним в переднюю. Дрогнула ее протянутая рука. Кружилась у гусара голова — не то от вина, не то…
— Прощайте… — сказала девушка, все еще не отпуская руки. — Прощайте, пасхальный жених. Странно, целовались мы, а я даже имени вашего не знаю…
Рогов уронил фуражку, поднял ее, сказал, не узнавая своего голоса:
— Разве это надо? Разве важно? Наташа, только в мае мы уйдем на фронт. И я хотел… хотел спросить, просить вас, чтобы — не «прощайте», а — «до завтра»… Наташа, скажите, можно мне считать…
— Как все-таки странно все это… — В сливах рассыпались звезды.
— Да, странно… Наташа, можно считать все, что было, — настоящим? Невесту не только пасхальной? Чтобы все это повторилось, там — под луной?..
Через пять минут шел по пустынной улице вольноопределяющийся Рогов, чувствуя не отлетевшую еще теплоту влажных губ, уронивших так просто и нежданно это звездное слово — «люблю». Все смеялось в это раннее феодосийское утро: и сердце гусара, и близкий гул моря, и трехцветные флажки на карте в огромной витрине. И казалось Рогову, что флажки эти не угрожающе жмутся к Перекопу, а широким веером хлынули вперед, заливая родную Киевщину, Москву, всю Россию…
1920-е
Иван Шмелёв (1873–1950)
Перстень
Повеселей бы чего спели, ску-шно! По программе?.. Надоели мне программы, граммы, килограммы. «Где ты, мой пуд, чугунный, тяжкий, пузатый, с ручкою — дугой?..» С успехом декламирую, на бис. Этого нет в «Чтеце»[19], нет и в «Живой струне»[20], — здесь создано. Что это?.. А, Глинка: «Бурной жизнью утомленный, равнодушно бури жду…»![21] И жди. Какие там бури… — жибулэ![22] Да наплевать мне, что «обращают внимание». Ах, как читал «Анчара»! — там. Сивалдаи[23] даже понимали. Все-о понимали! Помню, пробирался я к границе… В городишке М. зацапали меня, к этому ихнему пред-рев-кому, тогда такие были звери. Хохол был, что ли. Идеалист: «прикончить всех буржуев — будет счастье всем». Есть и такие, прямолинейные. Узнал, что я артист… не вырвусь, думал: с месяц не выпускал, щедротами осыпал, бери — что хочешь! Чем взял? Не поверят: «Сакья-Муни» Мережковского, очаровался и… «Анчаром». Кончу «Анчара», а он: «Дурак… а гарно!» — «дурак»-то про раба, а «гарно» — про неведомого Пушкина. Все переслушал — и выдал пропускной билет, храню: «Дано свободному артисту для вольного хождения по свету», и печать с каракулями. Ах, что бы можно было с таким народом сделать!.. Пяткой чует.
Чем расстроен?.. Виденья одолели, привиденья. Вчера зашел, на рю дэ Ляфайет[24], в лавчонку — «Русские бижу». В
А когда-то, на этом вот мизинце, горел зеленым солнцем изумруд. На здешние прикинуть — тысяч двести. Не верите? Теперь и я не верю, а… было. Сам у Фаберже справлялся: пятнадцать тысяч чистоганом, золотых. В Москве: на Светлый день, подарок. Не верите? И я не верю. Сказка.
«Ах, сердце просится и вдаль уносится…» — но… кр-рак, конец. Помните, чернь, бывало, распевала: «Пер-сте-нек… зо-о… ло-о-той! Та-ли-сман… ты вечно будешь дорогой!»
И нет его. О, сладкие мечты, признанья, шелест платья, вздохи, поцелуй, измена!..
В страшные мгновенья, когда уход казался избавленьем от юдоли, от чер-рной доли… я всматривался в этот изумруд и… — «и верится, и плачется, и так легко, легко!»[27]. Где он? Увы, про-жрал. И с ним — всю красоту, что жизнь мне подарила… первую любовь, улыбки, слезы, грезы… и Маргариту. Ну, она звалась… «Ее сестра звалась Татьяна»? Нет, не Татьяна, и не Джульетта, и не Офелия… а проще, даже очень проще. Но… номина сунт одиоза[28]. Мол-ча-ние.
Что там — улыбки, слезы, розы! Все повторялось и может повториться. Нет, в том изумруде, в камне-солнце, я потерял неповторимое… Здесь — многого не встретить. Женщины? Не только женщины. Да вот, видали розовые яйца, в кабаках, в бистрах? У пьяного прилавка, на мокрой жести, в вазах, розовые яйца? Пьют ординер[29], и — на закуску. Забыли — для чего. У нас… Да, пьяница у кабака облупливал, но помнил. Пяткой помнил, коли душа пропита. Можно докопаться в пятке! Нет, не прикрашиваю, — знаю. А тут…
Помните? Весна, российская весна, разливы, вербы, текут снега.
«Гонимы вешними лучами, с окрестных гор уже снега…» И так далее, мутными ручьями… и — в луга![30]
И колокола… «Тот звон смиряющий всем в душу просится…»[31]
«Во все окошки ласточки кричат — «Христос Воскресе!»[32] Пасха. Гиацинты на столах, розы на куличах, пунцовое и голубое… и глаза! Глаза какие! И васильки, и незабудки, и синь лугов, и синь небес! Сирень — глаза, сирень — дыханье, движенья — гибкая сирень… и речи плавной колыханье, и в смехе праздничная лень… А-а-а!.. И звон с зари и до зари. И…
Песнь в душе моей трепещет, И разливается, и плещет…
Чье, не помните? И я не помню. «И я, как малое дитя, смеюсь и плачу… не шутя». Не помните? И я не помню. Все забыто, убито, вбито, перебито. Мол-ча-ние!
Когда его про-жрал, тот изумруд, тот камень-солнце… — все прожрал. Но, погодите, милый… надо знать. Винцо неважное. Ах, пил в Тифлисе… ка-хэ-тинку! Ка-хэ, ка-хэ… э-эх-хе-хе! Как прожрал? Сперва спросите: друг, расскажи, какая из богинь Олимпа тебе вручила талисман. Сперва поэзия, потом уж проза. Высокопарно? Привычка, душу подымаю на ходули, чтобы не ползла по грязи. Да знаю… мне, бывало, Зажимайлов Мишка, наш режиссер в Ростове-на-Дону, под Станиславского старался: «Проще тоном, проще, будто ты в бане на полке… Говоришь: «дождь пошел», в окошко, а выходит… будто Александр Македонский на триумфальной колеснице!» Знаю. И не хочу. Хочу, как Сумароков, величаво: «Теки, мой князь, во храм… яви себя в народе! А я… пойду отдам… последний долг природе!» Привычка, с ибсенского Брандта[33]: к небесам! Ползать очертело…