Пасынки судьбы
Шрифт:
— Понимаю, понимаю. Однако по закону…
— Я просто предлагаю, чтобы мистер Дерензи отчитывался вам или же не отчитывался вообще. Поймите, в этом нет необходимости, решительно никакой необходимости.
Мистер Лэниган с важным видом покачал головой и повел покатыми плечами. Он заявил, что весьма сожалеет, что у него нет слов, что он ужасно огорчен, что не может согласиться со столь разумной просьбой. Но на все эти рассуждения мать не обратила никакого внимания.
— Я вижу, вы не хотите идти мне навстречу, мистер Лэниган. Это нехорошо с вашей стороны. Вы же знаете, как мне нелегко.
— Ну, разумеется, знаю, миссис Квинтон.
— Я
— Я мог бы известить их…
— Да, и в Индию тоже напишите. Я хочу, чтобы вы написали в Индию.
— В Индию, миссис Квинтон?
— Из Индии мне приходят письма от моих родителей, из местечка Масулипатам. Их я тоже не читаю.
— По всей вероятности, все беспокоятся за вас и за Вилли. Дело только в этом.
— Вилли — ангел. Он обещал написать своим деду и бабушке, что мы здоровы, но поймите: бедному Вилли нелегко будет написать все, что мне хотелось бы.
— Что же я должен сообщить им, миссис Квинтон?
— Чтобы они перестали докучать мне своими письмами. Чтобы этот поток писем наконец прекратился.
— Боюсь, я не смогу изложить это так, как вы хотите.
— А почему, собственно говоря? Почему вы все время мне противоречите, мистер Лэниган? Вы грубый и бесчувственный человек.
— Миссис Квинтон, уверяю вас…
— Пожалуйста, прикажите вашему клерку нас проводить.
Тут бессменная улыбка наконец исчезла с лица мистера Лэнигана, он, пыхтя, слабо постучал в стену линейкой, и Дэклен О’Дуайер явился на его зов. Я знал, мать была пьяна, и жалел, что не могу сказать об этом мистеру Лэнигану. Мне-то было совершенно ясно: пожелание моего отца — закон.
— Что я ему наговорила? — спросила она, когда мы добрались до Виндзор-террас. Войдя в дом, я напомнил ей, что она назвала его грубым и бесчувственным. Покачав головой, мать сказала, что не хотела его обидеть. Она озадаченно смотрела на меня. — Зачем мы ходили туда, Вилли? Разве этот человек вызывал нас?
Я не ответил. Придя в еще большее замешательство, она понуро стояла, покачиваясь, на ступеньках, а я ушел писать обещанные письма.
— Пожалуйста, не сердись на меня, Вилли! — крикнула она мне вслед, но я и на этот раз промолчал.
Написал я и отцу Килгарриффу, который в ответном письме процитировал строки из неизвестного ему прежде письма Анны Квинтон: «15 ноября 1846 года. В канавах лежат незахороненные трупы. Жители деревень питаются травой, листьями и корнями папоротника. В казармах на меня обиделись, когда я отказалась остаться обедать. Ради всего святого, попытайтесь воздействовать на это самое чудовищное правительство на свете». Ее вороную кобылу звали Глупышкой, в свое время вспоминал отец Килгаррифф, и теперь Анна Квинтон являлась мне во сне вместе с сестрами и отцом. «А вот и Анна», — говорил мой прадед, указывая на видневшийся вдали Духов холм, и я отчетливо видел озабоченную некрасивую англичанку верхом на вороной лошади. Отец Килгаррифф рассказывал, что ее отец был удостоен рыцарского звания и она могла бы быть леди Анной, однако никогда так себя не называла.
— Держись подальше от Элмера Данна, — не раз предупреждала меня мисс Халлиуэлл, но на спортивной площадке я вместе со всеми продолжал смеяться, когда он описывал ее белье.
— Неужели тебе ни разу не хотелось залезть ей под юбку? — спросил меня
Я гордился тем, что здоровенный оболтус и отчаянный прохвост Элмер Данн, который был к тому же на несколько лет старше меня, с удовольствием со мной общается и называет меня по-мужски — «Квинтон». Небрежным кивком головы он отозвал меня за уборную, где мисс Халлиуэлл не могла нас увидеть, вытащил из кармана брюк пачку сигарет и небрежно предложил мне закурить. Данн собирался устроиться младшим клерком на новую ткацкую фабрику и, поднеся зажженную спичку к моей сигарете, доверительно сообщил, что на фабрике есть ткачихи, которые заткнут за пояс любую девчонку из нашей школы.
— Сказать почему, Квинтон? Понимаешь, католички в этом деле разбираются лучше некуда. — И с этими словами он громко расхохотался.
Давясь от дыма, я ответил, что и без него об этом знаю.
— Если когда-нибудь ее прижмешь, поделишься опытом, ладно, Квинтон?
В Образцовой школе на Мерсьер-стрит у меня не было лучше друга, чем он, и мне было жалко, что он уходит, хотя я и знал, что никогда не смогу выполнить того, что он от меня хотел.
— Будь здоров, Квинтон, — сказал он мне на прощанье, пересек, попыхивая сигаретой, спортивную площадку и помахал мисс Халлиуэлл, которая по-прежнему стояла у окна.
— Скатертью дорожка! — вырвалось у мисс Халлиуэлл, когда мы по звонку вернулись в класс и шум стих. — Надо же! Девять лет проучился в школе, а дурак дураком. Такой дикарь и часа на работе не продержится.
В тот день, после уроков, мисс Халлиуэлл даже не раскрыла французскую грамматику, по которой мы с ней занимались. Она с отсутствующим видом сидела за столом.
— Подумать только, — вновь прошептала она. — Этот подонок проучился в моей школе девять лет. Девять лет, Вилли!
Однажды, когда она вызвала Элмера Данна прочесть вслух вторую строфу «Ручья» [28] , тот встал и продекламировал:
28
Стихотворение английского поэта Альфреда Теннисона (1809–1892).
Закончив, он не сел, а продолжал стоять, невозмутимо ожидая неминуемого наказания. Когда мисс Халлиуэлл с линейкой в руках с ним поравнялась (Данн был выше ее ростом), он с вызовом протянул ей руку, а когда экзекуция завершилась, вежливо произнес: «Большое спасибо, мисс Халлиуэлл».
— Очень жаль, что ты с ним общался, — упрекнула она меня. — А ведь я просила тебя этого не делать. Именно тебя, Вилли.
Я почувствовал, как у меня привычно вспыхнули щеки, как от смущения заливаются краской лоб и шея, чего раньше, до того, как я попал в школу к мисс Халлиуэлл, со мной никогда не бывало.
— У меня все хорошо, мисс Халлиуэлл. — Я замолчал: язык прилип к небу, а губы так пересохли, что больно было открывать рот. — Уверяю вас, мисс Халлиуэлл.
— Он научил тебя такому, чего не должны знать дети.
— Ничему он меня не научил.
— Ты навсегда останешься в моем сердце, Вилли.