Паутина
Шрифт:
— А если нет? — тихо откликнулась она. — Если не обойдется?.. Ты же знаешь, что обе они не только в страшном доме, но и в незнакомой деревне. И люди там не просто чужие им, а злые на них. Ты ведь сам говорил об этом, говорил ведь? Вдруг там такое случится, что не успеют ни вздохнуть, ни охнуть — и помощи ниоткуда?..
В глуховатом на этот раз позванивании голоса Лизаветы чувствовалась какая-то особая, нежная теплота. Николай вспомнил, как перед самой войной жена, бросившись с моста в бушующее половодье, спасла тонущую ашьинскую школьницу, и понял, что ее не отговоришь: чужое бедствие
— Не бойся, Коленька, ничего зряшного я не сделаю. Мне охота только, чтобы бабенки поняли да развеселились: мол, не бросовы они на белом свете, вот и все… Я всего-навсего на часок. Придет папаша — накорми.
— Иду, иду! — раздался под окном голос Трофима Фомича.
Старик вошел, жизнерадостный, как всегда, суетливый, звонкоголосый, и подсел к сыну.
— Замешкался малым делом, — начал он, хитренько улыбаясь. — Арсюшка подцепил… На-ка вот писулю, Кольша.
Записка была от Арсена.
«Сегодня они ждут попа, — вполголоса прочитал Николай. — Бабы чистят колодец. Не завяну — прилечу. Водяной».
— Вот еще не было печали… Пресвитер!
— Коля, я ушла.
— Договаривай: спать.
— Коленька, разругаемся!..
Николай нахмурился, но не ответил; ему не хотелось спорить с женою при отце. Трофим Фомич плескался у рукомойника и рассказывал, как на покосе женщины из бригады Демидыча с утра до полдня ссорились из-за «святых» писем и как совсем неожиданно их примирило утиное гнездо.
— Никон подкосил гнездо-то, — говорил старик, принимаясь за окрошку. — А в гнезде двенадцать шилохвостниц. Расхватали бабы по два цыпленка: крылья, слышь, подрежем, да к домашним приучим… Разделили, нянькаются с ними, люлюкают и, гляди ты, помирились за милу душу!.. Одна Прося артачится — ой, и до чего же ералашная бабенка, неизвестно чего и хочет!.. Минодорина наушница, а, Лизанька?
— Было…
— Мало ее Фаддей лупцевал… Молочка я не хочу, сыт, побегу на часы.
Он встал из-за стола, небрежно, точно шуточно, перекрестился в передний угол на полочку с книгами и, захватив свою фузею, отправился к колхозному амбару.
— Вот что, Лиза, — заговорил Николай, когда за стариком стукнула калитка. — Или ты сейчас же ляжешь спать, или мы с тобой на самом деле поругаемся… Не мешай мне делать то, что приказал Рогов!
Последняя фраза была сказана с суровой четкостью, чтобы сломить упрямство жены; и Николай не ошибся. Лизавета молча убрала со стола, так же вышла в сени, где тотчас под нею сердито заскрипела кровать. Скрутив цигарку из самосадки, вышел из избы и Николай.
Он приостановился на крыльце. Против него, над светло-коричневым горизонтом, гигантской, добела раскаленной подковой висела луна. Из хлевушка доносилось тяжкое, как вздохи кузнечных мехов, пыхтенье коровы. Где-то на пойме призывно и жалобно крякала утка. «Обидели беднягу», — подумал о ней Николай и невольно прислушался к тишине в сенях, потом спустился во двор и медленно зашагал к речке.
Его встревожила записка Арсена, смущал пресвитер: старик он или молодой, мирный или вооружен,
Теплая на поверхности, вода на дне, точно крапива, обжигала холодом. Чтобы не подмочить забинтованную руку, Николай шажок за шажком вошел в глубину, ежась, погрузился с плечами и, притерпевшись к прохладе, залюбовался рекой.
Прямо до светло-коричневого небосклона окаймленная нависшим над нею сплошным рослым тальником, чуть позолоченная новолунием река навевала покой. По ней, как по исполинской трубе, лился с лугов нескончаемый поток аромата свежескошенных трав. Будто для того, чтобы хлебнуть напоенного нектаром воздуха, над водою то и дело металась и мгновенно исчезала рыба. Чуть движимые течением листочки, оброненные тальником, представлялись острыми льдинками; и чудилось: протяни руку, схвати льдинку и поранишь пальцы.
Купанье, как хорошее вино, приглушило раздумья. Николай вылез из воды и, прислушиваясь к жалобным стонам утки, стал одеваться. Позади зашелестела мать-и-мачеха; он оглянулся — перед ним стоял Арсен.
— Пришел, Николай Трофимыч, — сказал парень.
— Вижу, — рассмеялся Николай.
— Да не я, а этот ну, пресвитер, что ли.
— Пресвитер? — переспросил Николай, чувствуя, как не то подпрыгнуло, не то упало сердце. — Откуда это видно?
— Он не блоха, чтобы без огня не видеть: орясина с деда Демидыча, в пальто, шляпа в лапе, баульчик в другой, космы.
— А, ну так, так, давай, давай!..
— Шагает вот таким манером, — парень потоптался на месте, и Николай по звуку понял, что пресвитер шел не спеша. — Шагает, идиот несчастный, и сморкается почем зря. Сижу я в бузине и сочиняю частушки про нашу электростанцию, а он как фурыгнет в кулак, аж в ушах созвенело. Ничего себе, думаю, культура — и за ним. Он в окно, видно, когтем постучал и молитву отслужил. Потом на крыльцо выплывает кума Прохоровна да на колени и в ноги ему — бах! «Братец», слышь, — а сама опять в ноги; но тут они ушли, а я — сюда!
— Все?
— Так точно… никак нет, товарищ колхозный полевод, с вас беломорку!
— Нету, Арсен, честное слово, сам бы покурил.
— Я слетаю, тряхну дядю Трошу, а?
— Ну самосадка и у меня есть.
«Пришел, — думал Николай, нащупывая в кармане баночку с табаком. — А это, пожалуй, он. Пальто, шляпа, баульчик, а не зипун, шапка и котомка. Да и Минодора перед простым странником на колени не падет. Жаль, но что-нибудь надумаем».
— Эх, и заборист табачок! — вполголоса воскликнул парень, внюхиваясь в крошево самосада. — Бумажку газетную вам, Николай Трофимович, или повежливее имеется? Я докуриваю очерк «Как вешали гестаповцев в Харькове», силен документ!