Печаль полей
Шрифт:
При зажженных в разных концах комнаты восковых свечах, при этом болезненном, точно все время умирающем, оранжевом свете Ознобишин и Маша тихо раскладывали цветы около тела Анны. И когда легкое, как у полевого жаворонка, тело все окропилось нежными цветами, показалось обоим, что это не цветы, а тело пахло - святым, нерассказанным, весенними полями.
Отошли в дальний угол - сначала Ознобишин, за ним Маша, и долго смотрели на Анну; когда переглянулись потом, то Маша увидела, как странно помолодел от горя он, а он увидел, что намного старше стала Маша.
Анна была вся прямая и белая,
– Если из ее праха родится вдруг молния, кто об этом узнает?.. И она не узнает.
– Зачем над покойником читают?
– спросила Маша.
– Это нужно?
– Не знаю, - сказал Ознобишин и добавил: - Это что ж... это хорошо, что читают.
– Я буду читать, - сказала Маша.
Она развернула книгу; славянские буквы, крупные, четкие, расползлись перед глазами, как живые, потом бойко сползлись в живые строчки.
– Нужно сначала читать?
– спросила Маша.
– Или как-нибудь можно?
– Как хочешь, - ответил Ознобишин, но тут же почему-то испугался того, что сказал, точно обидел этим мертвую, и добавил поспешно: - Конечно, сначала нужно, как же еще? Если хочешь читать - то сначала...
Он прошел, крадучись на носках, возле самой стены, сырой, с синими от белых ставней окнами, и сел в углу.
На стене напротив, странные при свечах, висели и мигали портреты. Из потускневших рам, нигде уже не отливавших золотом, они выявлялись просто, точно глядели в окна того света. Языки свечей и желтые круги от них мутно плавали перед глазами Ознобишина, и оттого портреты колыхались.
– "Блажен муж, иже не иде на совет нечестивых, и на пути грешных не ста, и на седалищи губителей не седе...", - начала читать Маша.
Голос у нее был робкий, читала она сбивчиво, иногда ставя ударения не там, где надо.
На дворе, - слышно было, - настойчиво, мокрым плывучим лаем лаяла собака, и ветер упрямо скреб полку крыши.
Анна лежала так, что видна была Ознобишину вся со сложенными на груди руками, и Машу он видел перед старым аналоем тоже всю - круглое лицо, трудно поднятые брови, гладкий причес.
Жуткое сходство находил Ознобишин в этой совсем и навсегда умершей, до последней мысли изжитой, и в этой, начинающей жить. Даже робкий, запинающийся голос был точно не ее, а Анны; точно обронила она его, уходя из жизни, и звонкая Маша, сорванцом летая по комнатам, его нашла.
И таким испуганно-ясным казалось Ознобишину, что вот уже расплывается в желтизне свечей Маша, что уже нет почти и не будет Маши, станет Анна.
Зачаровывали, колдуя, поскребыванье ветра, хлипкий лай собаки, странные слова, такие большие с детства.
Напряженно вытянув шею, вгляделся Ознобишин в портрет матери. В черном чепце с кружевной наколкой и в черном платье, страстотерпицей глядела мать. Не видал этого раньше Ознобишин, но теперь он чувствовал неотторжимо, что такою и была она всегда.
Чуть дрожа, он встал, и так же крадучись подошел к портрету вплоть, как подходят просить благословения. Сквозь копоть времени, сквозь видные краски и холст глянула ему в душу страстотерпица Анна.
Рядом с нею висел портрет отца
Монахини за дверью спали заливистым теплым сном вконец уставших баб; и через четыре комнаты, в глуби дома, один, сиро и тихо, как забытый в поле костер, потухал столетний.
Серая жуть, от которой так робко хочется забиться куда-то в угол, охватила Ознобишина не сразу.
Он хотел что-то сказать вслух, остановить Машу, но все слова, какие были для этого нужны, забыл.
От портретов отделялись глаза: каждая пара глаз - глаза Анны.
Около глаз закруглились желтоватые, сладко пахнущие гиацинтом лица: каждое лицо - лицо Анны.
Все в белом, с желтыми извивами от свечей, легко толпились они и шли в поля.
Маша читала:
– "Убо образом ходит человек, обаче всуе мятется: сокровищствует и невесть кому соберет я..."
Тут Маша остановилась, устало провела рукой по лицу, оглянулась на Ознобишина, изогнув круто голову, и спросила:
– Это правда?
С этим тихим вопросом и вошла в Ознобишина жуть.
Конца не было: без конца на восток и на запад распахнулись дедовские поля и тесно охватили душу. На глазах во всю ширину их росла Анна в белом, и вот уже слились в одно - тело и поля.
Что-то кричала Анна полям, что-то длинное, как причитания, но однозвучное, такое же, как была вся ее жизнь. Рылась в снежных полях и искала там, чего не нашла в жизни.
Окаменелый, сквозь стены и окна в поля смотрел Ознобишин и не мог оторваться от лица Анны, странного, перекошенного невиданным страданием и самой страшной ясностью в мире - ясностью кротких.
Не было ничего прежнего ни в одной черте, и все-таки это было лицо Анны. В нестерпимом холоде, от которого леденели глаза Ознобишина, Анна щупала длинными-длинными пальцами каждую ложбину полей, и дороги с сосновыми вешками, и озими под настом и пронзительно, воюще кричала - выла, как метель.
Тело Анны в белом, осыпанное свежими цветами, лежало нарядное и тихое, как сонное, и Маша, которой ничего не ответил Ознобишин, бесшумно подошла к мертвой вплотную и смотрела.
От седых волос Анна казалась старухой. Маша, помнившая ее одну с раннего детства, подумала вдруг с испугом: "Может быть, это не Анна?"
Она откачнулась было, но лицо, преображенное смертью, не отпустило: этот сухой, легкий лоб без морщин, острый нос, белые губы и глаза под круглыми веками притянули ее еще ближе. И было ли это от желтых свечей, зыбких стен и синих окон, или от звеневшей в голове усталости, которой полна была ночь, только Маша увидела вдруг, что Анна шевелится. Точеные пальцы, державшие молитву, неясно перебрали и шевельнули листом, и немного колыхнулись брови - наискось, слева направо.