Пепел Клааса
Шрифт:
За день до необъявленной реформы уличное движение прекратилось. Все высыпали на улицу. Торговля шла повсюду. Когда на следующий день были объявлены условия реформы, мать разрыдалась. Большая часть отцовских денег пропала. К тому же любезные дальние родственники, взявшиеся положить часть наших денег в сберкассу, «не успели» это сделать. Если бы мать была практичнее, на пропавшие и на оставшиеся деньги можно было купить в Подмосковье скромный дом или, по крайней мере, квартиру, и спасти нас всех.
17
Сквозь город непрерывно шли стада
рогатого скота к воротам боен. Густота
Текущей крови, скорбный рев
ведомых на убой быков
биенье трепетных сердец
закалываемых
Жизнь шла своим чередом. Сейчас мне даже кажется, что первые послевоенные годы были наименее тоталитарными из всего послевоенного периода, что отнюдь не противоречило обстановке террора. На простых людей не обращали внимания. В школах насаждался гимназический дух и бальные танцы. В течение же семи-восьми послевоенных лет, а это как раз и были годы моего формирования, советского кино — главного инструмента тоталитаризма — почти не было. Мое поколение было воспитано на зарубежных фильмах: немецких, американских, английских, которые — в качестве трофейных — показывались на советских экранах. Иностранные фильмы не сопровождались рецензиями в газетах. Они сначала шли тайком по клубам, а потом их пускали на большой экран. Возникла странная двойная жизнь: хотя некоторые вещи были дозволены, о них не следовало говорить вслух. Появилась вторая культура: к ней, кроме западного кино, принадлежали также музыка и танцы. Танго и фокстроты официально были запрещены, но среди молодежи ходило огромное количество немецких пластинок, под музыку которых прошла наша юность. Было жутко потом узнавать любимые мелодии в кинофильмах о немецких лагерях смерти. Популярнейшими неофициальными певцами были эмигрант Лещенко и вернувшийся в СССР Вертинский. Их знали наизусть.
Итак, культура, в которой я рос, фактически была ни тоталитарной, ни коммунистической.
Положение усугублялось и спецификой нашей школы как школы для детей элиты. На набережной Москвы-реки, где теперь Театр эстрады, был закрытый клуб Управления Делами Совета Министров СССР, куда мы каждую неделю ходили. Немногие знали о его существовании. Его огромное помещение использовалось лишь раз в неделю для показа западных фильмов. Там видел я «Железную маску», «Башню смерти», «Собор Парижской богоматери», «Отверженных» с Чарльзом Лаутоном, имени которого я еще не знал, и многое другое. После кино молодежь собиралась в отличном круглом зале, и там в самые худшие годы можно было танцевать не только танго и фокстрот, но и танец линдо. От этого танца и от этого клуба и пошло слово «стиляга», которое родилось на моих глазах и вышло из этой группы детей ответственных сотрудников МГБ и МВД, о которых я уже говорил. Если не ошибаюсь, к этой группе принадлежали Макаров, Баскаков, сын замминистра внешней торговли Шаров, а также Володя Аксентович. Сначала они говорили о танце «стилем линдо», потом стали говорить «стилять», то есть танцевать этим стилем. А затем это слово преобразовалось в «стиляжничать». Танцевавших линдо стали называть «стилягами», а потом это слово приобрело более широкий смысл, и так стали называть всех, подражавших западной моде.
Мое поколение, давшее немало диссидентов и нонконформистов, в немалой мере сложилось под влиянием этого неповторимого времени нарастания террора и тоталитарного контроля официальной идеологии, но наряду с этим — фактического исчезновения контроля над личной жизнью.
Это трудно было заметить современникам. Все мы оставались убежденными комсомольцами.
Кстати, в наше время фактически не было и антирелигиозной пропаганды. Существовала явная терпимость по отношению к религии, заходившая иногда весьма далеко. Я был поражен, услышав по радио накануне православной Пасхи рассказ Чехова «Студент», в котором Иван Великопольский, студент духовной академии, говорит в предпасхальную ночь двум вдовам о предательстве апостола Петра. Читал рассказ знаменитый артист Василий Качалов. Он говорил о том, что происходило в душе у студента: «Невыразимо сладкое ожидание счастья овладевало им мало-помалу, и жизнь казалась ему восхитительной, чудесной и полной высокого смысла».
В Москве открыто расхаживали в полном облачении сытые, смеющиеся священники. Меня поразило — и даже, я бы сказал, болезненно, — как на моих глазах на Ордынке стали вдруг реставрировать церковь Всех Скорбящих. Она стояла ободранная, без креста, как воронье пугало, и вдруг за короткое время ее купол покрылся золотом, она преобразилась в действующую. Я наблюдал за этой поразительной метаморфозой из своего окна на Полянке.
Мы жили в странном тревожном мире. С каждым годом число тех в нашей школе, у кого исчезли родители, увеличивалось. 36-38-й годы были лишь началом. Исчезали родители у детей еврейских писателей, живших в Доме писателей,
Наш класс представлял собой довольно пестрый набор учеников, которых ожидали самые разные судьбы. Наиболее сильное интеллектуальное влияние оказал на меня Игорь, с которым мы несколько лет сидели за одной партой. Его отец был очень крупный советский ученый, сделавший важный вклад в советскую военную технику. Родители Игоря были потомственными интеллигентами, по матери он был еврей. Игорь хворал все детство: у него был ревмокардит. До восьмого класса он почти не ходил в школу, являясь лишь на экзамены. Родители нанимали ему репетиторов. Это было в наше время редкостью, и Игорь быстро сложился в первого интеллектуала, которого я встретил. К концу школы Игорь знал три языка, чего в наше время просто не бывало. Он свободно читал в оригинале иностранную, в особенности немецкую, литературу.
Мы часто гуляли на Болотном сквере, и между нами случались очень откровенные разговоры, но Игорь не давал мне заходить слишком далеко. Трудно сказать, как сложилась бы моя последующая жизнь, если бы не он.
Что касается домашнего образования, Игорь был не одинок. Сын зампредседателя Совета Министров Тевосяна вообще приходил только на экзамены. Я его мало знал, но он сложился под влиянием домашнего воспитания в типичного персонажа Сарояна с его неповторимой алогичностью.
На уроках физики я сидел вместе с Сашей Субботиным. Он был сиротой и жил у своего дяди, председателя Президиума Верховного Совета РСФСР Ивана Власова, сыгравшего «выдающуюся» роль в истории Израиля, ибо ему выпала роль принять верительные грамоты у Голды Меир. Впоследствии, когда началось ухудшение отношений с Израилем, ему это припомнили, и за... утрату бдительности он был снят со своего высокого поста и переведен на работу завбазой. Но тогда Власов еще жил на Серафимовича, а Саша вместе с ним, и я даже один раз заглянул краем глаза в их квартиру. Саша был влюблен в дочку Булганина — Веру, и вырезал на парте ее имя. Он только о ней и говорил. Когда Власова сняли, он выгнал Сашу, и тот уехал в Рижское мореходное училище, так что след его простыл. Вера Булганина поступила в Медицинский институт и вышла замуж за сына адмирала Кузнецова.
Моим соседом по парте, когда я учился в шестом классе, был ныне известный артист Григорий Абрикосов, сын прославленного артиста 30-х годов Андрея Абрикосова. Он жил в Доме писателей. Гриша был душой нашего коллектива самодеятельности, и под его влиянием я записался в театральный кружок, приняв участие в «Молодой гвардии» и «Встрече на Эльбе». В первой постановке я играл самого младшего молодогвардейца Радика Юркина, а во второй — мерзкого американского журналиста, пробовавшего поставить в тупик советского офицера, которого играл Гриша, но победоносно сраженного и опозоренного.
Из нашего класса вышел еще один артист, хотя и менее известный — Вова Коровин. Он был из почти нищей семьи. Мать его была портниха.
Одним из лучших учеников нашего класса был Коля Парин. Его отец Василий Васильевич был молодым ученым и администратором, молниеносно поднимавшимся по лестнице советской иерархии. Обаятельный русак из потомственной пермской профессуры, он был замминистра здравоохранения и академиком — секретарем Академии Медицинских Наук. В 1947 году он поехал в США с официальным визитом советских деятелей здравоохранения. В Москве долго обсуждалось, какие достижения советской медицины он должен продемонстрировать в Америке. Вопреки желанию Парина, было решено объявить, что советские ученые Клюева и Роскин изобрели средство лечения рака, хотя на самом деле ими, как и во всем мире, велись лишь поисковые исследования. В программе его поездки сообщение об этом открытии занимало центральное место. В США Парин решил еще раз проконсультироваться с находившимся в Нью-Йорке Молотовым, ибо на сердце его, видимо, скребли кошки. Молотов одобрил его программу и «средство лечения рака» перекочевало на страницы американской печати, хотя вряд ли кто-либо принял его всерьез.
Вскоре после возвращения в Москву Парин был вызван в Кремль. Его привели на заседание политбюро, где уже находилась Клюева.
Неожиданно один из присутствующих (говорят, это был Збарский) обвинил Парина в том, что тот сознательно передал в США секретное средство лечения рака! Изумленный Парин посмотрел было на присутствующего Молотова, который успел вернуться из Америки, но тот отвел глаза. Сталин обратился к Клюевой:
— Что вы думаэте о Парыне?
— Я Парину верю, — мужественно ответила Клюева.