Пепел Клааса
Шрифт:
Рива, сначала сопротивлявшаяся Израилю, неожиданно переменилась к матери. Она не давала ей проходу, всячески ее оскорбляла. Риве стало доставлять удовольствие проявлять власть над матерью. Когда-то она смотрела на нее снизу вверх — как на человека, которому ужасно повезло. Мать сокрушалась: «Раньше я быта на коне, а теперь все могут мной помыкать». Она старалась работать в две смены, чтобы не появляться ни на Полянке, ни в общежитии. Когда ей было негде ночевать, она устраивалась спать на кухне на Полянке, вызывая раздражение соседей. Одна из Ривиных соседок тоже решила покуражиться. Когда мать подымалась по лестнице, она вдруг набросилась на мать за то, что та якобы подобрала ее варежку.
Я был вне себя в таких случаях и едва не набрасывался на обидчиков, но мать удерживала меня, и я начинал злиться на нее, почему она доводит себя и нас до такого унижения.
Ко мне отношение было лучше, и я единственный имел право появляться из-за шкафа. Мать, даже когда приходила накормить меня, не имела и такого права. Я делал уроки за кагановическим столом, который Израиль в свое время забрал из Союза кожевников. Но с самого появления на Полянке я стал жертвой грубого произвола со стороны Израиля. Он запретил мне писать дневник, запретил писать отцу письма и вообще запретил о нем упоминать. Это было не все. Израиль стал следить за тем, что я читаю. Он обнаружил, что я выписал из «Записок охотника» Тургенева цитату, где хорошо говорилось о русском человеке. Израиль, который внешне исповедовал интернационализм, был шокирован этой выпиской. Он поморщился и запретил заниматься выписками.
Рива была учительницей русского языка и литературы в соседней женской школе. Работа ее совершенно не интересовала, и она не придумала ничего лучшего, как давать мне тетради учениц, чтобы не только искать в них ошибки, но даже и самому ставить отметки. Если бы девочки знали об этом!
Одно время Рива хотела убедить Яшу взять меня к себе, но у Яши было двое детей, и ему эта мысль не улыбалась. Да и я, представив себе униженное положение бедного родственника на новом месте, отказался от самой идеи такого перехода. Яша вообще интересовался нами мало. Я бывал у него раз или два в год, встречаясь с моим двоюродным братом Витей. Мать, Неля и Туся слонялись по общежитиям, и собраться всем вместе нам не удавалось.
Хуже всех пришлось Тусе. Она попала в очень грубую среду. Будучи от природы очень чувствительной и эмоциональной, она тяжело это переживала. Она делала попытки уйти из техникума, но Израиль, как и в случае с Нелей, подымал такие скандалы, что об этом не приходилось и говорить. Почему он мог работать всю жизнь в обувной промышленности, а она, эдакая фря заморская, не может! Такова была его логика и в отношении Нели, и в отношении Туси. Это губительно повлияло на них, лишив их того общества, к которому они стремились, оторвав их от дел, которыми они хотели заниматься. То, что начала Геня, доканчивал Израиль. Они как бы сговорились уничтожить нас. Но, повторяю, все это попало на благодатную почву из-за слабохарактерности матери.
7
Ах, хорошо в Москве, евреи! –
Твердит он всем. — Ах, боже мой!
И все, кого ни назову,
Ну так и просятся в Москву!
И в Павлодаре, и на Веснина я жил без соседей. Кроме чудовищных неудобств, жизнь в коммунальной квартире давала возможность близко познакомиться с другими людьми. За стеной жил рабочий картографической фабрики Нестор Иванович Горелов. Когда-то он работал на обувной фабрике, которую реквизировал Израиль, и был одним из тех, кого он туда вселил. Нестор был пожилой, неразговорчивый человек, и, как много позже я узнал, верующий. У него была паразитная привычка прибавлять через слово — «однимс», и, за глаза, мы стали так и звать его «Однимс». Но Однимс был вовсе не глуп. Как-то я дал Однимсу почитать рассказ Зощенко, где описывались похождения крестьянина на черноморском курорте: то, как он по темноте и простоте попадал в разные истории, причем особо обыгрывалось, как на курорте принимались «лунные ванны». Однимс взял книгу и через некоторое время недовольно вернул: «Однимс, нашему брату, однимс, мужику, однимс, здорово там, однимс, достается...» Мне стало ужасно неловко.
Жена его Липа, которая была много моложе его, люто ненавидела советскую власть и не очень это скрывала. В конце войны она забежала в нашу комнату, когда я был один, и выпалила: «Две собаки, Сталин и Гитлер, грызутся, а народ страдает!» Я был глубоко уязвлен и возмущен и даже подумывал, не рассказать ли
Но Липа была именно той соседкой, которая обвинила мать в краже варежки, и я не мог ей этого простить.
Жили еще в квартире Коля и Варя Арбузовы, тоже из кадровых обувщиков. Варя работала мастером на обувном заводе «Парижская коммуна» и была ни мало ни много депутатом Моссовета. Кажется, она была там членом комиссии по озеленению. Она была добрая женщина, и у меня с ней конфликтов не было.
Во двор я ходить не любил, так как меня там обижали. То и дело даже на пятом этаже были слышны выкрики: «Жиды, явреи! Всю Берлину уворовали!» Но и во дворе было видно, что народ власть не любит и не уважает. В одну из моих немногих прогулок по двору, совпавшей с похоронами Калинина, один из дворовых атаманов, распевал: «Дедушка Калинин! В рот тебя..!» Так двор на Полянке провожал в могилу всенародного старосту.
Прямо напротив надстраивался дом. Строительная площадка, располагавшаяся на крыше, была оцеплена колючей проволокой, а по углам стояли солдаты с автоматами. Работали заключенные.
8
Тихо вокруг. Офицеры молчат.
Фрейлехс играет в Берлине солдат.
Тем не менее я был очень рад Москве. Зачарованный, смотрел я на город, с восторгом наблюдая последние салюты, когда Красная армия вела военные действия уже на территории Польши, Венгрии, Румынии, самой Германии. Но пока еще в Москве было затемнение, а на окнах сохранялись бумажные кресты. Увлеченный, я стал прогуливать школьные занятия и ездить на метро и трамваях в дальние концы Москвы. Это раскрылось, и мне здорово попало от Израиля, быть может, единственный раз справедливо.
Часов в пять утра 9 мая Израиль разбудил меня. «Война кончилась!» — захлебывался он от восторга. К величайшему сожалению, я проспал сообщение о капитуляции. Перекусив, я выскочил на улицу и побежал в центр. Со стороны улицы Горького шагала толпа с плакатами и знаменами. Лица у всех были радостные и возбужденные. Побродив по Красной и Манежной площади, я заметил, что возле американского посольства собирается толпа. Посольство тогда занимало дом возле гостиницы «Националь». Перед домом был высажен аккуратный газон с елочками. Толпа сгрудилась возле низкого парапета, ограждавшего газон, и старалась как можно явственнее выразить знаки дружелюбия. Сотрудники посольства высыпали к окнам, щелкали аппаратами и крутили кинокамеры. Более тридцати лет спустя, беседуя с профессором Принстонского университета Робертом Таккером, я узнал, что он был среди тех американцев, которые фотографировали этот импровизированный митинг. Из окон жестами и выкриками также старались выразить свою радость. Потом из посольского дома вышел американец в зеленом френче на костылях и, встав лицом ко все возрастающей толпе, стал кричать, потрясая костылями: «Президент Сталин — ура! Президент Рузвельт — ура! Президент Черчилль — ура!» И так битых два часа. Забыв привычную осторожность в общении с иностранцами, толпа хлынула на газон. К инвалиду-американцу взобрался русский инвалид, и они на глазах у всех целовались, а американец все кричал «ура!» в честь всех союзных президентов.
С трудом мне удалось выбраться под вечер из толпы. Я был в то время тонким знатоком салютов и могу подтвердить, что никогда, ни 9 мая 1945 года ни после, не было такого красивого салюта. Самолеты бросали на город цветы. Огромный портрет Сталина, освещенный прожектором, поддерживался в небе воздушными шарами. Город веселился и плакал от радости. На следующий день я заболел и проболел недели две.
9
Так милая великая Россия,
Сама полуголодная, растила
Мальчишек из еврейского квартала.