Пепел
Шрифт:
В комнате, где Рафал провел первую ночь, было тепло. Слуга зажег две восковые свечи и тихо удалился. Рафал растрогался и почувствовал к Лукашу глубокую благодарность. Он был, наконец, один в тихом надежном убежище. Поскорее раздевшись, он зарылся в постель и собирался уже погасить свечу, когда дверь снова тихо отворилась и Лукаш принес на подносе большой стакан с каким-то напитком. Сохраняя на лице мягкое и торжественное выражение, старик поставил поднос на столик рядом с кроватью и удалился с поклоном. Рафал попробовал напиток и нашел его превосходным. Он выпил весь стакан до дна.
Но как только Рафал погасил свечу, он почувствовал опять непреодолимое отвращение. Это не были воспоминания, которые были упоительны и все еще держали его в своей власти, это не были и укоры совести, а только нестерпимое, мерзкое ощущение зла.
Рафал закрыл глаза и начал думать о другом, он строил планы будущего, снова нервно играл в карты, совершал
Рафал проснулся поздно ночью и сел на постели так, словно его встряхнула чужая сильная рука. Слезы текли из его глаз, заливали ему лицо, – слезы, которые льются из самой глубины сердца. Эти слезы очищали тайные недра его души. Он весь содрогался, когда они текли, как содрогается земля, когда в грозу, уходящую в даль и ночь, гремит гром и сверкает молния. Вдруг из тьмы полусна выплыла ясная мысль, словно доступный зрению чудный зигзаг света:
«Что со мной?»
Но ответ не являлся из темноты. Только новый поток бурных сильных чувств хлынул, как свежая кровь из раны, нанесенной кинжалом убийцы, и омыл закрытое руками лицо. Так, чуть не до утра проносился в его уме хаос мыслей, продолжалась непередаваемая борьба, словно болезнь с болезнью, сила с силой сшиблись в жестокой схватке. Как летучие облака, в его уме проносились отвратительные видения, раскрывая весь ужас событий, деяний людей, с которыми он вчера соприкасался. Из пустоты до него доносился неописуемый вой жалкой человеческой черни; от отдельных мгновений прошедшей ночи, как от провалившихся могил, несло зловонным дыханием подлости, падения, мести, преступления и позорного издыхания. В голове у него мутилось, когда он вспоминал теперь все, что знал об этом ужасе. Руки цепенели от отвращения при одной мысли о том, что он прикасался ими к язвам, из которых сочится синяя гнойная кровь, голова пылала от мыслей, которых разум, казалось, не в силах был вместить и охватить.
На следующий день Рафал встал с постели бледный, разбитый, сам на себя непохожий, сам для себя непонятный. Равнодушно направился он в зал, где в – прошлый раз застал князя. Подходя к кованым дверям, он услышал громкий разговор, гулко отдававшийся под высоким сводом. Князь разговаривал со своим товарищем, майором прусских войск. Оба они склонились над огромными книгами, переплетенными в белую кожу. Когда Рафал вошел, они на минуту смолкли и прервали свою работу. Офицер, как и в первый раз, устремил на Рафала свои наивные и пытливые глаза, изумленные глаза огромного ребенка. На поклон Рафала он приветливо кивнул своей большой головой и улыбнулся такой искренней, ободряющей улыбкой, полной такой доброты, робости и благосклонности, которая не хочет быть навязчивой, но хочет быть принятой, что Рафал снова растрогался. Только сегодня гораздо сильнее, чем в первый раз.
– Я имел уже честь, – проговорил князь, указывая на Ольбромского, – представить вам моего секретаря.
– Да, да… Очень рад познакомиться.
– Теперь нам легче будет разобраться в Августине, [302] – прошептал как будто просительным тоном князь.
– Это очень хорошо, особенно для меня. Вы приехали прямо из деревни? – спросил майор.
– Да, он еще никогда здесь не был. Никого в Варшаве не знает. Правда ведь?
302
БлаженныйАвгустин(354–430) – один из отцов и учителей христианской церкви. Некоторое Еремя был приверженцем манихейской религии (см. ком. к стр. 300). В 387 году вошел в христианскую церковь. Автор многих произведений, в которых он изложил религиозную и философско-историческую теорию западного христианства.
– Да, правда… – ответил Рафал шепотом.
– Несколько лет он сам занимался хозяйством, собственными руками сеял, пахал… Правда? Ведь вы мне об этом писали?
– Да, писал…
На лице майора появилась добрая, широкая улыбка, от которой он весь точно засветился. В то же время
– Труд на ниве, – заговорил он сдержанным голосом, как бы умоляя, чтобы его выслушали, – кажется мне высшим счастьем, какое только доступно человеку… Так я думаю втайне, так мне кажется. Сам я не был настолько счастлив, чтобы сподобиться этой благодати. Я солдат… Иметь возможность добыть из голой земли нечто, столь таинственное, столь чудесное по своему строению, по своей жизни и смерти, как колос пшеницы, разве это не значит быть сотворцом чуда?
Рафала мало тронули эти рассуждения. Лицо его приняло какое-то неопределенное выражение. Майор, не смущаясь, продолжал говорить тихим голосом с немецким произношением:
– Нигде не проявляется в такой мере могущество, неизъяснимая мудрость, любовь, всегда одинаково сильная, безначальная и бесконечная, извечно неизменная, великий дух строителя мира, как в созревании семени, в рождении трав на лугу, когда пригреет весеннее солнце, и в умирании последней былинки, когда в октябре ненастье окутает ее мглой. Наблюдали ли вы, сударь, когда-нибудь, видели ли внутренним оком, как трепещет в лучах солнца обнаженная земля, как колышутся на ней воды и по ним пробегает легкая рябь, как клонится и колеблется былинка от ветра, словно легкий дымок?
– Да, видел, – с дрожью ответил Рафал.
Перед ним как живая встала такая картина. Ему показалось, что и майор затуманившимися глазами навыкате явственно, отчетливо, не хуже, чем он сам, видит эту картину. Неприятное чувство страха охватило его.
– Еще у древних племен, покрытых тьмою времени, жила в душе та же тревога, то же чувство благоговения перед злаком, рождающимся из малого семени, которое носит ветер, перед деревом, которое раскрывает красивые листья и пускает свежие побеги, перед цветком, который во мраке ночи, в холодный предрассветный час творит свою чашечку…
Майор задумался на мгновение, словно позабыв о том, что его слушают, и с радостной улыбкой, с мечтательным, подернутым слезою взором продолжал:
– Древний, забытый бог… Митра! [303] Властитель, от воли которого зависит цвет молодых листочков, колосья хлебов, чашечки цветов на всей нашей чудной земле… Божественный садовник! Это по его велению созревает плод груши, душистое яблоко наливается и краснеет под листом, который вянет так же, как вянет красавица мать от ненасытной любви к жестокому сыну… Это по его велению темные сливы одеваются чудесной, неповторимою краской и виноград свисает с хрупкой лозы, отягощая ее так, словно он клонится ко сну. Кажется, у пеласгийских племен родился иной образ, которым мы с князем столько раз наслаждались. Не правда ли?
303
Митра– в древнеиндийской религии – бог, спутник верховного божества. Блюститель правды и добродетели.
– Да, мастер…
– Известный образ Деметры, [304] которую называли Пеласгийской, образ, воплощающий, олицетворяющий рождение злака из семени. Деметра – это символ семени, последнего творения целой жизни всех злаков на земле. В семени возникает творческая сила злака, и оно само становится творцом, матерью, рождающей поколения, им же несть числа. Семя – это прообраз, из которого в прадавние времена был зачат первый злак. Деметра – это прообраз прасемени и всех его потомков и вместе с тем видимый знак силы, которая никогда не может исчерпаться, которая была, есть и будет до конца мира. Простите, я злоупотребляю вашим терпением, но меня так восхитила эта божественная легенда о Деметре и, что самое любопытное, о празднествах ее в Элевсине, [305] что я часто, может быть даже слишком часто, рассказываю ее. Простите мне, сударь, эту солдатскую словоохотливость…
304
Деметра– в греческой мифологии богиня земледелия, плодородия, покровительница брака и семейной жизни, мать Персефоны-Коры, похищенной властителем подземного царства. Деметра долгое время разыскивает дочь и, узнав о местопребывании Персефоны, покидает Олимп, что приводит к умиранию растительного царства. Деметра согласилась вернуться на Олимп лишь после того, как Персефоне позволено было на полгода покидать подземное царство.
305
Элевсин– местность в Аттике (древняя Греция), где разыгрывались мистерии в честь Персефоны и Деметры.