Пепел
Шрифт:
– Да ведь это не подлежит никакому сомнению. Я вышел уже из пеленок и даже выделывал первые па на отнюдь не легком паркете флирта, когда сей белесоглазый записался в варшавской ратуше в сословие мещан, в цех добродетельных сапожников, а может быть, даже велеречивых портных.
– Врешь! – крикнул косоглазый.
– Пойдемте в ратушу, проверим!
– Идем в ратушу!
– Попросим Келера показать бумагу.
– Ну а если мы найдем там его подпись с соответственной патриотической завитушкой, что тогда? Где справедливость?
– Ввергнем его в яму к скорнякам, объединенным с сапожниками.
– Они
Он смотрел на Рафала совершенно осовелыми глазами и хватался руками за его плечи.
Яржимский, нисколько не смущаясь колкими остротами ротмистра и прочих, заботливо ухаживал за Рафалом. Он наливал ему из большой бутылки бургундскою, придвигал тарелки и блюда. Рафал пил охотно, лишь бы не сидеть в неловком бездействии, которое, как он прекрасно понимал, бросалось всем в глаза. Вино придало ему отваги и развязности. Он все нахальнее и небрежнее поглядывал на сидевших, прислушивался к их разговорам, вернее – шумным пререканиям, россказням и сальным анекдотам. Французы-эмигранты держали в этом отношении пальму первенства, хотя местные тоже от них не отставали.
На другом конце стола сидел, развалясь и положа локти на стол, человек лет за сорок, с красным лицом и хмурыми глазами. Он расстегнул рубаху, развязал шейный платок и громко пыхтел. Он устремил на Рафала глаза.
– А позвольте узнать, – обратился он к юноше, – вы из каких Ольбромских?
– Слышал ведь, из Сандомирщины, – буркнул Яржимский, прерывая разговор со своим собеседником.
– Тебя, что ли, спрашивают, философ? Из Сандомирщины! Если из Сандомирщины и Ольбромский, так, должно быть, брат или родственник Петра.
– Я его брат.
– Вот как! Где ж он сейчас живет, этот мизантроп?
– Умер несколько лет назад.
– Умер… – проговорил тот с таким спокойствием, как будто узнал, что брат Рафала взял в аренду другой фольварк. – Жаль парня. Офицер был – что надо, ученый. Хоть педант и проповедник. В моей округе стоял. Жили мы с ним дружно. Его febris [286] трясла от негодования, когда мы, местная молодежь, выписывали себе модные пуговицы к фракам, канты к жилеткам, пряжки к башмакам, парижские башмаки и мешочки для волос от Карпентье, когда заводили об этом разговоры, пререкались да спорили. Бывал он у меня в Олеснице, когда они отлеживались под Поланцем.
286
Лихорадка (лат.).
– В Олеснице! – с живостью воскликнул Ольбромский.
Одно из самых прекрасных воспоминаний его жизни, ночь с соловьями и чудными звездами, каких он никогда после этого не видел больше, промелькнуло в его уме.
– Ну да, в Олеснице, в моем гнезде. Ты, сударь, может, знаешь эти места?
– Да. Я проезжал мимо по дороге к брату под Малогощ.
– Ну – и трудную же дорогу ты себе выбрал… Из Сташова на Броды, так, что ли?
– Да, да! Там большие озера, камыши, широкие луга.
– Да, озера красивые, это верно. Лес там теперь, сударь, голый стоит… Собаки скулят! Того и гляди, первый заморозок
Он встал, протянул руку и, вперив в Рафала свой тяжелый взгляд, проговорил:
– Раз ты добрым словом помянул Броды и Олесницу знаешь, из моих мест будешь, да к тому же брат старого товарища, так и мне будь товарищем и братом. За твое здоровье, брат… как тебя звать-то?
– Рафал.
– За твое здоровье, Рафал! Перво-наперво за него, за Петра. Вечная ему память!
– Вечная память, – проговорил растроганный Рафал и выпил до последней капли большой бокал.
– Iterum, [287] брат!
– Iterum atque iterum! [288]
– Не был он прэхвостом, собакой, бездельником, как я и ты! Потому что и ты – прохвост, собака и бездельник, коль скоро сидишь тут с этими головорезами и дуешь винище, вместо того чтобы травить собаками зверя. Ты думаешь, что собаки у тебя не обленятся, что хорошую собаку можно годами держать взаперти. Сказки!
287
Еще по одной (лат.).
288
Еще и еще по одной! (лат.)
Рафал добродушно качал головой и сквозь слезы смотрел на шляхтича.
– Это был политик, умница. Хо-хо! Бывало, как начнет нам рассказывать de publicis, [289] так мы чуть ли не ревмя ревем… Хотя насчет того, чтобы скрестить шпаги, так нет. Никогда мне с ним, слава богу, не приходилось ни спорить, ни вздорить, зато трезвыми глазами я лучше видел. Изрубил бы я его, как капусту, если бы дошло дело до этого, потому что шпагой, сказать по правде, братец твой не очень владел…
289
О государственном достоянии (лат.).
Рафал подумал, что, вероятно, поэтому покойный брат Еыбрал пистолеты после сссры с Гинтултом. Испугался поединка на шпагах. Умер от страха… В сердцу его шевельнулось неприятное чувство разочарования в брате, мелькнула некрасивая догадка о его поведении. Рафал чокнулся с собеседником; он много выпил, чтобы отогнать неприятное воспоминание. Вскоре новый приятель стал ему нравиться. Рафалу захотелось броситься в его объятия, чем-нибудь выразить ему свои чувства. Улучив минуту, он встал и, торжественно подняв бокал, крикнул на всю комнату:
– За здоровье псарни в Олеснице!
– Чего это он? – раздались голоса.
– Слыхали!
– Кто это такой?
– Доезжачий Калиновского…
– За здоровье, – крикнул косоглазый, неподражаемо имитируя дрожащий голос Рафала, – не только псарни в Олеснице, но и курятника в Пацанове!
Оба голоса заглушил неимоверный шум. Рафал, стиснув кулаки, стал пробиваться к косоглазому насмешнику, но не мог растолкать сбившуюся толпу. Оба противника бросались друг на друга с криком: