Перед бурей
Шрифт:
Попутно я посвятил его в "секрет" обретенной нами в России "ячеичной формы" деревенской организации: крестьянского "братства", которая так легко и быстро прививалась в местах, затронутых нашей пропагандой, что, казалось нам, явно может стать основой будущего всеобщего крестьянского Союза. Житловский своей отзывчивостью сразу вывел меня из тупика. Он обещал, что "устав" нашего мужицкого братства отпечатает в ближайшем же номере издаваемого им маленького журнальчика "Русский Рабочий", и что следом за этим его Союз откроет кампанию за привлечение внимания всех русских социалистов к "очередному вопросу" момента: перенесению массовой {104} организации с передового пролетариата городов на отстающее от него трудовое земледельческое население деревень.
Но это было еще не всё, чем новый знакомый произвел на меня необычайное
Пути моего мышления в этой области пролегали в равном отдалении и от немецкого философского идеализма, превращавшего философию в метафизику, и от упрощенного материализма, впервые насажденного в России "писаревщиной". Я был лишь в основном знаком с зарубежной критикой того и другого; мои знания иностранных языков были зачаточны да и доставать книги на иностранных языках тогда, кроме столиц, было почти негде; въезд же в столицы мне был со времени выхода из крепости запрещен. А между тем на умы русской молодежи шел на моих глазах поход: с одной стороны адептов материализма, перевооруженного уже по-новому "диалектическим методом" в духе Маркса и Энгельса; с другой стороны, разочарованных материалистов, вернувшихся на пути Гоголя, Достоевского и славянофилов: от модного неокантианства и его теории познания они взяли лишь его познавательный скепсис, и тем безудержнее преобразились в искателей безусловной истины и сверхопытного трансцендентного знания, даваемого свободной и "крылатой" мистической интуицией.
Молодость дерзка, и я, очертя голову, ринулся в бой статьями в "Вопросах Философии" и в "Русском Богатстве". Но чем более бой разгорался, тем напряженнее ощущал я потребность в философском довооружении. В общем плане заграничной поездки я уделял поэтому достаточное место для того, чтобы припасть непосредственно к живым родникам новейшей философской мысли Европы.
Житловский предстал передо мною, как живой выходец из того мира философской мысли, в двери которого я давно уже в мечтах моих стучался. Он был на десяток лет старше меня: он родился в 1863 г. в г. Витебске, я - в 1873 г. в заволжском, степном Новоузенске. Житловский закончил свое {105} образование в Бернском университете со степенью доктора философии, внушавшей мне по новизне дела, сугубое почтение; я же был извлечен зубатовскими ищейками из стен Московского университета всего лишь при переходе с первого курса юридических наук на второй, и продолжал свое общее образование в традиционном пристанище мятежных искателей истины - в тюрьме.
Житловский владел, как родным, самым философским языком того времени немецким. Я обладал лишь теми элементами этого языка, которые давались нашими классическими гимназиями. В его беседах со мною он с большой легкостью оперировал знанием всех разветвлений неокантианства; для меня многие из них были еще "землей неведомой". Естественно, что я во многих вопросах мог ждать от него "откровений" и глядеть на него, как на "учителя", снизу вверх. У него были, в общем, простые и приятные манеры, лишенные тогда всякой претенциозности и "генеральства".
Те несколько дней, которые Житловский провел в Цюрихе, мы с ним были почти неразлучны. В нем располагали меня к себе беззаботно-доброжелательная общительность характера, находчивость и остроумие. Перед отъездом он усиленно соблазнял меня покинуть "скучный" Цюрих и перебраться в Берн. Он, прежде всего, предоставлял в мое распоряжение хорошо подобранную философско-социологическую библиотеку, главным образом немецкую, и предлагал самого себя в гиды по лабиринту школ, систем и обобщений. Одновременно с этим он советовал мне сразу же записаться в студенты Бернского Университета: как для того, чтобы систематически провести то свое собственно научно-философское довооружение, о котором я мечтал еще в России, так и для того, чтобы вооружиться докторским дипломом, чему он придавал очень важное значение.
Я колебался недолго: в Цюрихе меня ничто не удерживало.
Весь первый год, проведенный мною в Берне в ближайшем общении с Житловским (редкий день мы с ним не виделись), был, так сказать, медовым месяцев нашей дружбы. Не осталось, кажется, ни единого вопроса, о котором у нас не было бы на все лады говорено и переговорено.
{106} Личность его меня очень заинтересовала; но впервые пришлось мне почувствовать, что наряду с созвучными мне идейными мотивами я найду у него и
Юность Житловского в России была осенена закатом грозного Исполнительного Комитета Народной Воли и, лишь когда там уже "облетели цветы, догорели огни", он перебрался в эмиграцию. В эмиграции он нашел дотлевавшие головни недавнего революционного костра.
Особенное волнение вызывал среди них Лев Тихомиров, когда-то друг и сотрудник Андрея Желябова и Александра Михайлова. Вместе с ними член Исполнительного Комитета и даже еще более тесной "Распорядительной Комиссии" внутри последнего, он пережил общий кризис революционного сознания. Временный выход из положения он нашел в фактическом уходе с боевых постов, а затем в эмиграции, где написал свою прогремевшую статью "Чего нам ждать от революции?".
Эта его статья отвергала привычную "желябовскую" демократическую концепцию: завоевание, вместе с либералами, конституции; с ними или без них, полная ликвидация старого порядка через Учредительное собрание; передача всей земли народу; построение на народном трудовом правосознании, и на общинном и артельном укладе, под руководящим реформаторским влиянием народнической интеллигенции, основ эволюционного, трудового народного социализма. У Тихомирова массовый, народный характер революции улетучивался; вся она становилась насквозь якобинско-бланкистской; силы ее в тесных рамках тайного общества должны были заранее сложиться в подпольно предгосударство, своего рода "маффию" или "каморру"; для нее "заговор" будет путем не к "революции", а к "государственному перевороту"; это будет превращение куколки - нелегальной заговорщической партии - в бабочку - новое "государство заговорщиков". Вдруг вынырнувший из подполья революционный абсолютизм - так расшифровали мы позже секрет "революции сверху" в "тихомировской" версии, когда она дошла до нас в России. И всю "тихомировщину" мы тогда начисто отвергли.
Мы мечтали о возврате к "желябовской" версии общего хода революции, но на гораздо более широкой массовой опоре {107} движения, опоре, фактически отсутствовавшей в дни Народной Воли. Какой именно массовой? Мужицкой? Пролетарской? Той и другой, предназначаемых ходом истории слиться неразрывно в единую, плебейско-трудовую организующую силу новой России. Прибавлю, что мысленно к ней мы, следуя Желябову, присоединяли еще третий, в общем союзный элемент: культурную, либерально-демократическую общественность, "земщину". И мы очень рано почувствовали, что имеем заграницей поддержку в этих наших взглядах у Житловского. У нас уже при обысках были найдены первые номера издававшегося Житловским журнальчика "Русский Рабочий". Мы причисляли его, в общем, к "своим", хотя еще мало его знали: на основную "нашу тему", об органической связи между социализмом и политической борьбой, он сумел написать и опубликовать в общем ценную для нас книжку лишь в 1898 году.
Нельзя не отметить, что в наших рядах в России незадолго перед тем шли слухи об издательской деятельности "Лондонского Фонда Вольной Русской Прессы", затевавшего выпуск большой политической газеты с Сергеем Степняком-Кравчинским во главе. По новейшим высказываниям Степняка мы знали, что он давно отрешился от пережитков навеянного Бакуниным аполитизма и является надежным адептом Михайловско-Желябовской концепции.
Но группа Житловского, ревниво блюдя свою самостоятельность, не спешила к нему присоединиться, а жизнь самого Степняка вскоре была внезапно унесена несчастным железнодорожным случаем под Лондоном. Помню, каким эта смерть была ударом для нас в России. В своих последних писаниях, и особенно в чрезвычайно содержательном послесловии к "Подпольной России" он с необычайной политической зоркостью предсказывал, что о простой повторной постановке на исторической сцене былого народовольческого плана - и речи быть не может. Самая отправная точка его - строгое самозамыкание в подпольи для подготовки заговора, приводящего к захвату власти, - была бы анахронизмом. Не в искусстве до поры до времени затаиться, а, наоборот, в искусстве постепенной непрерывной мобилизации и развертывания всё новых и новых сил для вывода их на открытую общественную арену - будет заключаться секрет успеха. У Степняка нами была воспринята общая идея - последовательного развертывания и нарастания всех видов {108} общественного оказательства против самодержавной государственности, начиная с самого невинного, скромного и хотя бы полунамеком участия в наглядном подсчете сил, жизнью разделяемых на "мы" и "они".