Перед грозой
Шрифт:
Поначалу она втайне опасалась, что ее сестра отнесется холодно к этой затее, но Мария разделила радость Марты, проявив заботливость девочки, пекущейся о кукле, — ухаживая за Педрито, она забывала о собственных огорчениях. Мария помогала приодеть его для роли Хуана Диего, сшила ему несколько костюмчиков, каждый день причесывала его; она даже предложила сеньору приходскому священнику устроить в этом году посадас [110] , с тем чтобы сиротка исполнял роль пастушка; за целую педелю до сочельника она стала сооружать Вифлеемский вертеп, и хотя ей не удалось уговорить дядю разрешить посадас в приходе, все же он позволил ей установить вертеп в зале приходского дома.
110
Посадас — народный традиционный праздник перед рождеством с шествиями «паломников», песнями, танцами и играми.
Вместе с Мартой они тайком приготовили игрушки и детскую одежду, чтобы, вопреки местным обычаям, в эту ночь сироту навестил новорожденный Христос и оставил подарки в его сандалиях, — и как было приятно порадоваться удивлению Педрито в рождественское утро!
Мария придумывала
Марте по душе было ребяческое ликование сестры, и она уже предавалась мечтам — заботиться о детях Марии, в появление которых она верила.
Комета Галлея
1
Первое января 1910 года наступило в селении, как любой другой день. Рождество и Новый год здесь считаются праздниками весьма второстепенными; им радуются меньше, чем даже воскресенью, поскольку недостает базарного шума. Семьи и отдельные лица не привыкли обмениваться подарками или поздравлениями. На рождество, по крайней мере, служат три мессы; служит их один и тот же священник, как и мессу в поминовению усопших, но утренняя месса бывает не каждый год, а когда бывает, то ее служат, как простую мессу, с пением одного только священника без диаконов, без особой пышности. Какой-то дымок печали, потянувшийся за празднованием восьмого и двенадцатого декабря, к рождеству стал более ощутимым и сгущался по мере приближения конца года; он претворялся в размеренные удары колокола, призывавшего к покаянию тридцать первого декабря; колокольный звон к ночи звучал все громче, все весомее, все мрачное, он звонил словно по покойнику, гудел набатом, как будто мир и жизнь неумолимо подходили к своему завершению и никогда не воскреснут. Туман воспоминаний, угрызений совести, утраченных сокровищ, неудач, недостижимых горизонтов, туман бессилия; скорбь по невозвратному бегу времени, которое не удержать в жадно сомкнутых руках; скорбь по преходящему — о том, что вчера было живым, a сегодня стало прахом; о том, что сейчас живет, а вскоре — когда неизвестно — будет похоронено и развеяно по ветру: близкие люди или мечты, любовь, дело, быть может, сама жизнь с ее цветами, листвой и корнями; пессимистическая печаль от подступающей неуверенности, неопределенности, от рутины, от работы, от разочарований, от чрезмерных усилий; печаль проверяемой совести, внутреннего осуждения, цели без убежденности и энтузиазма, проблем, которых по могло решить время; печаль ненайденной любви; печаль смерти, неведомой и неотвратимой. Рассвет встречают с печатью смертельной усталости на лицах — утро первого дня нового года. Это усталость каторжника на заре нового дня; усталость перед столько же бессмысленной, сколько непосильной работой. И потому пожелание: «Счастливого Нового года!» — порой срывающееся с уст приезжих, звучит издевкой; эта условность претит обитателям селения, здесь не поздравляют с Новым годом ни родных, ни соседей, для всех это всего лишь странная формула, чуждая местным нравам. И, наоборот, чаще всего слышится: «Какие еще напасти принесет этот год?» — «Кто из пас доживет до своего дня рождения!» — «Кто осмелился бы сказать такому-то и такой-то, что в этом году они будут покоиться под землей, они, в прошлом году еще полные жизни». — «Если этот год будет столь же плох, как прошлый, я не знаю, что и делать». С церковного амвона, из исповедален раздаются голоса увещевания: «И ты не используешь эту отсрочку, ниспосланную провидением? Еще один год будет потерян для спасения твоей души — лишь об этом ты должен беспокоиться. Смотри, ведь это, может быть, последний год твоей жизни». Жалобы и наставления. Никаких примет праздника: в селении первый день года не отличается от любого другого: ни объятий, ни добрых пожеланий, ни взаимных улыбок. Печаль в глазах, печально звучат шаги тех, кто стремится избежать дружеских встреч в этот день, печалью пронизаны одиночество, пустота улиц.
Не осведомленный о сем странном обычае, политический начальник принялся было рассыпаться в поздравлениях, обмениваться объятиями и рукопожатиями; все это было встречено холодно и даже с каким-то испугом, и он понял, что продолжать не следует. Крайне раздосадованный, он решил закрыться в своем доме, повинуясь общепринятому порядку.
Первого января 1910 года не было каких-либо других новостей.
2
В первые дни нового года дон Альфредо Перес приехал в селение, чтобы продать свой дом и задешево сбыть все то имущество, что еще оставалось. Он прибыл как раз в тот вечер, когда в «Майском цветке» впервые зажгли газолиновую лампу, — это была первая газолиновая лампа в селении, вызвавшая всеобщий восторг. («Прямо ослепляет!» — «Свет — как днем!» — «Только лица — как у покойников». — «И еще гудит». — «Говорят, что порой они взрываются, уже были обожженные и даже убитые взрывом». — «А все-таки наши керосиновые лампы и парафиновые свечи — лучше».) Много людей собралось в лавке посмотреть на новое освещение — и, конечно, без Лукаса Масиаса не обошлось: он ходил поздороваться с доном Альфредо. Беседа текла оживленно, по, вполне понятно, еще более разгорелась с появлением говорливого Лукаса.
— Когда, говорят, впервые зажгли лампу с фитилем, — а это примерно в конце пятьдесят седьмого было, когда еще лавкой владел покойный Сириако Руэлас, — так вот тогда и перестали зажигать сальные плошки и впервые повесили стеклянные лампы; и каждую ночь в ту пору сходились соседи — потолковать насчет дурных или благоприятных слухов, которые доносились сюда или выдумывались на ходу; так вот в ту пору, после пятьдесят второго или пятьдесят третьего года, когда знаменитый Амито, тот самый, которого расстреляли в Лагосе… дайте-ка вспомнить… да, это было пятого сентября, четыре месяца спустя после нападения на это селение; с тех пор, как я уже говорил, в округе воцарился мир, но слухи не прекращались: поговаривали, что будет революция, что нужно взять в руки оружие против врагов церкви, что некий Хуарес уже был президентом, что некий Мирамон [111] собирался дать ему по затылку, что были выступления в Ночистлане и в других местах штата Халиско, что, должно быть, не замедлят появиться оборванцы из Теокальтиче; вот так-то, и каждую ночь обо всем этом толковали, хотя никаких нашествий больше не было; погонщик покойного Сириако как-то притащил конституцию, и она вызвала настоящий переполох, о чем я мог бы привести вам многие свидетельства; был такой дон Касимиро
111
Мигель Мирамон(1832–1867) — мексиканский генерал, консерватор, был президентом республики; разгромленный войсками Хуареса, бежал в Европу, вернулся вместе с французскими интервентами, расстрелян как изменник.
112
Сантос Дегольядо — мексиканский генерал, сражавшийся на стороне либералов, был назначен в 1858 г. военным министром и главнокомандующим вооруженными силами республики; убит в бою в 1861 г.
113
Луис Осольо — мексиканский генерал, командовавший войсками консерваторов в годы гражданской войны (1857–1860 гг.).
— Ладно, ладно, а что тебе рассказал дон Альфредо?
— А-а-а! Будь я на его месте, давно бы уже свихнулся. Покинуть родное селение, и без всяких надежд на то, что вернешься! Распродать все то немногое, что еще осталось! Перебирать все, что напоминает о прожитых годах, смотреть на игрушки, которые мастерил бедный паренек! Это, скажу я вам, чересчур крепкий глоток даже для мужчины; потому как, когда вот так видишь снова свое родное, знакомое, — а это ведь и с каждым может случиться! — все равно будто заново вскрывается старая рапа. А тем более еще при этой лампе; что-то еще нагрянет к нам с этим светом — при нем чувствуешь, будто тебя раздели догола!
— А может, будет революция, а, Лукас?
— Кто знает, кто знает, а только мне сказал еще дон Альфредо, что страху-то повсюду нагнала эта комета; неспроста я твержу вам весь день-деньской, что не только война, но и чума и голод грядут, все претерпим, и думаю, что даже я сам, уж насколько стар, и то не смогу от этого спастись; вот увидите, все скоро увидите…
Очарование неведомого света привлекало сюда все больше и больше людей, и разговоры затянулись далеко за десять часов ночи, — ох, новый скандал! — и даже зловещие предсказания Лукаса не смогли омрачить посетителям только что открытое ими удовольствие: собираться и беседовать, не следя за временем, не слыша колокольных ударов, почти забыв о семьях, где тоже но спали, не ощущая тяжести набрякших век, непривычных к ночному бдению; трудно не поддаться такому удовольствию: и завтра они вернутся сюда, и послезавтра, и в четверг, в пятницу, в субботу, в воскресенье. Как это никому не пришло раньше в голову собираться по вечерам, чтобы забыться, забыть о тюремном режиме?
Потухла чудесная лампа — мрачнее стала тьма на улицах, труднее пробираться по разбитым обочинам, и смертельно бледным кажется мерцание редких керосиновых фонарей, повешенных по решению муниципалитета.
Однако всех поддерживало испытанное ими удовольствие, в ушах еще звучали слова, сказанные или услышанные.
(«А сколько будет стоить газолиновая лампа?»)
3
— Комета! Комета! Комета! — И люди выбегали на улицу, влезали на плоские крыши домов; полным-полна была площадь, даже на колокольню взобрались любопытные; одни бросились на колени, устремив глаза к небу. Другие начали громко молиться, многие с трудом удерживались от криков, рыданий и были готовы лишиться чувств.
Никому но известно, у кого первого вырвался крин при виде сверкающей кометы в сумерках того дня — третьего января; и этот крик в то же мгновенье был услышан повсюду, во всех домах, часовнях, исповедальнях, проник в сердца детей, стариков и больных.
Все ярче и ярче сияло небесное светило, будто мчалось оно прямо на землю, и люди невольно закрыли глаза, ожидая ужасного столкновения. Пятьдесят рук — сражаясь друг с другом — завладели колоколами и подняли беспорядочный трезвон. Мужчины и женщины бежали к церкви, толпились, тесня друг друга на паперти; давились в дверях, спеша укрыться под церковными сводами, и было немало пострадавших; казалось, что небесная звезда, все более и более увеличиваясь в размерах, с невероятной быстротой несется навстречу земле. И в эту последнюю минуту земного существования — закрывались глаза, в сознании несчастных мелькали минуты радости и вся жизнь с ее страданиями, угрызениями совести; мелькали воспоминания о чем-то важном и совсем мелком, обычные дни, дурные поступки, несбывшиеся мечты, обрывки молитв.
Слабым и немощным был голос падре Рейеса, но все же он начал призывать к спокойствию; мало-помалу ему удалось заставить слушать себя, и его услышали:
— Это вечерняя звезда, посмотрите внимательно, разве вы не видите, что это светило вечерней молитвы? Где вы видите у нее хвост? Это не комета, у нее нет хвоста, присмотритесь. Видите, это вечерняя звезда, и всегда в это время она так светит.
Паника уступала место разочарованию: катастрофа, которую ждали веками, не наступила. И люди не могли примириться с этим, не могли сразу отказаться от своей трагической готовности умереть.