Перед вратами жизни. В советском лагере для военнопленных. 1944—1947
Шрифт:
— Дружище! Вот это жизнь! — говорю я Вольфгангу. Одну из двух вечерних порций супа я отдаю ему.
Каждый день в шесть часов утра меня забирает конвоир из русского военного госпиталя.
Я работаю с раннего утра до позднего вечера. И мне никто не указывает, что делать. Даже те русские, которые работают в мастерских перед предстоящей отправкой на фронт.
Только некоторые из них временами заглядывают мне через плечо, наблюдая за тем, как я рисую своих маленьких разноцветных человечков.
В таких случаях я могу себе позволить чертыхнуться по-русски, швырнуть в ярости на пол кисть и опрокинуть
— Черт знает что! Художник! — одобрительно смеялись русские, когда я возвращался в мастерскую. Они боялись, что я побегу к лейтенанту, чтобы пожаловаться на них. А я всего-навсего выбегал в уборную по малой нужде. Они успевали между тем даже заново наполнить стакан водой.
Больше всего я отдыхаю вечером, когда сижу на скамье рядом с мастерской. Конвоир, который забирает меня, как всегда, задерживается. С этого холма я могу обозревать окрестности. Разбросанные тут и там деревни, небольшие пруды и густые перелески. Там, внизу, находится и наш утятник. Со своими побеленными бараками, утопающими в зелени, он выглядит издали довольно импозантно.
А когда приходит конвоир, мы идем с ним по вечерним полям. Вдоль дороги растет серебристый чертополох. Его можно было бы поставить в глиняную вазу где-нибудь в прихожей. Я могу не спеша все рассмотреть.
Разве не собираются перевести русский военный госпиталь в Латвию? Столяры уже сбивают ящики для переезда!
Скоро опять наступит зима!
А тут еще проблема с двойным довольствием! Имею ли я право питаться еще и в утятнике, хлебая утреннюю и вечернюю порции супа, после того как меня накормили в военном госпитале едой с русской кухни? Как бы однажды из-за этого не произошел скандал!
Когда же, кроме еды, я задумываюсь о других вещах, то вспоминаю о том, что недавно мне рассказали столяры из мастерской. Оказывается, военнопленные осуждаются в Советском Союзе по тем же самым законам, что и гражданское население. За дачу ложных показаний органам власти обвиняемому полагается пять лет тюрьмы. Никто не сможет выжить в таких условиях, получая ежедневно только двести граммов хлеба (выше уже говорилось, что немецкие военнопленные получали 600 граммов хлеба — 200 утром и 400 в обед. И это соответствует действительности. — Ред.) и водянистую похлебку!
Сейчас я уже и сам не хочу, чтобы те люди из Осташкова со своей антифашистской школой дали о себе знать. В настоящее время мне живется отлично!
Я действительно не могу себе представить, как будет в лагере номер 41 в Осташкове. Некоторые пленные, которые совсем недавно прибыли оттуда в утятник, говорили: «Вы живете тут как в раю!» Другие же, напротив, считали: «В лагере суп был намного лучше, чем в утятнике!» Попробуй тут разберись, кто из них прав!
Кстати, прибывшие из Осташкова пленные рассказывают о некоем немецком эмигранте. В 41-м лагере он занимает должность политинструктора. «Такой маленький еврей. Стоит ему только раз взглянуть на тебя сквозь свои очки с толстыми стеклами, как он сразу видит тебя насквозь и уже знает всю твою подноготную. Его фамилия Ларсен. Раньше, когда этот тип жил в Берлине, он был депутатом рейхстага от коммунистической партии».
— Что будем делать? — обращаюсь я к Вольфгангу. Мы с ним все еще продолжаем каждый вечер болтать, лежа на своих
— Я хотел бы скорее попасть вместе с остальными больными на Украину, куда их собираются вскоре перевозить, чем в антифашистскую школу через 41-й лагерь, — говорит Вольфганг.
Я понятия не имею, какая у него болезнь. Да он и сам не знает этого.
Я впервые обратил на это внимание, когда однажды всех заставили сдать последние шинели. Вольфганг прятал под своими нарами отличную шинель. Он не отдал ее и тогда, когда наш унтер-офицер орал как сумасшедший:
— Сдайте все шинели! Черт вас всех побери!!
Стали называть по фамилии тех, кто еще не сдал свою шинель. И каждый раз в кучу у вкода летела очередная пусть рваная и обтрепанная, но все-таки шинель. Словно в оцепенении Вольфганг продолжал лежать на своем месте.
В это время я разговаривал с раздатчиком супа о совершенно другом деле, а не о шинелях и не о том, у кого они еще могут быть.
— Сходи к С., — сказал я и назвал фамилию Вольфганга.
И тут я услышал, что он всхлипнул. Он подумал, что я назвал его фамилию в связи с этим свинством, которое творилось в отношении шинелей.
— Итак, ты считаешь, что я мог бы предать тебя!! — приставал я к нему, пытаясь вызвать его на откровенность.
Когда я вглядывался в его растерянное лицо, меня охватила такая ярость, которую я не испытывал никогда прежде. Никогда больше я не доверюсь ни одному человеку, каким бы хорошим он ни был, и не расскажу о самом сокровенном, пока нахожусь за колючей проволокой!
Я присел на край его нар:
— Ты болен, Вольфганг. Ты тоскуешь по родине, по дому. Я знаю, там твоя мать. Никого нельзя любить больше жизни, если хочешь пережить этот ад. Самым важным для тебя остается твое собственное сердце!
Вольфганг уехал с санитарным транспортом на Украину. Мы даже толком и не попрощались. Итак, мне остается одна дорога — в 41-й лагерь. Туда, где основательно проверяют всех желающих попасть в антифашистскую школу в Москву. А если выяснится, что человек не может быть направлен в эту школу? Тогда все будет гораздо хуже, чем если бы он вообще не подавал прошения о направлении в эту проклятую школу!
Но пока каждый день в шесть часов утра я направляюсь в русский военный госпиталь.
Я уже здесь вполне освоился. Когда пожилая женщина-врач, капитан медицинской службы, приносит мне мятый лист бумаги, я говорю по-русски Шуре, гладильщице:
— Один момент!
Забираю у нее утюг и сначала выглаживаю лист бумаги. Иначе капитанша будет ругаться.
— Эх, художник, художник! — говорит она в таких случаях, качая своей маленькой птичьей головкой. Ей никогда в жизни не придет в голову мысль, что лист бумаги так измялся в ее собственной планшетке.
В обеденный перерыв я учу русские слова и выражения. Я позволяю устраивать себе настоящий обеденный перерыв. Обычно я усаживаюсь на скамейку под скворечником и листаю немецко-русский словарь старшего лейтенанта. В тот день, когда у моей сестры был день рождения, я сказал себе: «Что можно подарить девушке? Выучу я лучше десять русских слов дополнительно! Так сказать, в ее честь!»