Передышка
Шрифт:
Ко всеобщему сожалению, на следующее утро кинопередвижка отправилась в путь, а вечером русские предприняли новую попытку проникнуть в женские владения, теперь уже с крыши, по водосточным трубам. После этого добровольцы из итальянцев установили ночное дежурство, но все равно, спокойствия ради, женщины покинули балкон и присоединились к основной части женского населения, занимавшей большую общую комнату, — в тесноте, да не в обиде.
Театр
И все же примерно в середине августа почва для сближения с русскими нашлась. Несмотря на соблюдение производственной тайны, всему лагерю стало известно, что «румыны» с согласия и при поддержке русского начальства готовят концерт самодеятельности и репетиции проходят в «Покатом зале», где у починенных на скорую руку дверей выставлены посты, чтобы не впускать посторонних. Среди номеров концерта была чечетка. Один моряк,
Мне так хотелось побывать на этих уроках, что я, пробравшись по лабиринтам коридоров Красного дома, незаметно проникал в «Покатый зал» и прятался в темном утлу. Лучшего ученика, чем Лейтенант, невозможно было представить: сосредоточенный, упорный, старательный, к тому же с хорошими природными данными. Танцевал он в форме и в сапогах, ровно час по часам, не давая даже минутной передышки ни себе, ни учителю. Быстро делал успехи.
Когда через неделю состоялся первый концерт, номер «Чечетка» поразил всех: учитель и ученик танцевали слаженно, с безукоризненной синхронностью; учитель — весело, с ужимками, в фантастическом цыганском наряде, который смастерили ему женщины, Лейтенант — важно, глаза в пол, со скорбной торжественностью, словно это не чечетка, а ритуальный танец. Естественно, он был в полном обмундировании. Медали на груди и кобура на боку плясали вместе с ним.
Им хлопали. Впрочем, как и всем исполнителям даже за не слишком оригинальные номера (в программе были и классические неаполитанские песни, и «Пожарные Виджу», и хоровое исполнение «Монтанары» под управлением Синьора Унфердорбена, и скетч о влюбленном, стремящемся завоевать девичье сердце с помощью не букета цветов, а свертка с рыбой — нашей вонючей ежедневной едой). Но особый и вполне заслуженный успех выпал на долю двух выступлений, они действительно отличались от остальных.
Вперевалку, с трудом передвигая негнущиеся ноги, на сцену вышел большой толстый человек в маске. Закутанный во множество одежд, он напоминал всем известного Бибендума с рекламного щита автомобильных покрышек «Мишлен». Точно заправский атлет, он поднял над головой сцепленные руки и потряс ими, приветствуя публику. Тем временем два ассистента с большим трудом подкатили к нему спортивный снаряд для поднятия тяжестей — штангу с двумя здоровенными кругами на концах.
Толстяк наклонился, вцепился в нее, напрягся, но… ничего не вышло: штанга с места не сдвинулась. Он снял с себя плащ, аккуратно свернул, положил на пол и сделал новую попытку, но штанга даже не пошевелилась. Тогда он снял второй плащ и положил рядом с первым. Так он снимал с себя по очереди плащи, пальто, шинели, телогрейки, уменьшаясь и худея на глазах, и, хотя вскоре вся сцена была завалена одеждой, штанга оставалась на месте, точно в землю вросла.
Покончив с пальто и плащами, он принялся снимать пиджаки, кители, гимнастерки, тужурки и куртки всех образцов (среди которых в честь нас, немногочисленных узников, была и полосатая куртка хефтлинга), потом очередь дошла до многочисленных рубашек, и, освободившись от каждой, он с торжественной невозмутимостью подходил к штанге и безрезультатно пытался оторвать ее от пола, при этом неудачи не вызывали у него даже признака нетерпения или досады. Сняв то ли четвертую, то ли пятую рубашку, он не опустил ее на пол, а принялся внимательно осматривать: отстранял от себя на расстояние вытянутой руки, подносил к глазам, теребил воротник, прощупывал с обезьяньей ловкостью швы и, наконец, извлек большим и указательным пальцами воображаемую вошь. Сначала с выражением ужаса он тщательно обследовал ее, потом бережно положил на пол, очертил мелом, обернувшись, схватил одной рукой штангу, которая взлетела почему-то вверх, словно пушинка, и коротким прицельным ударом эту вошь раздавил.
И снова как ни в чем не бывало вернулся к своему обстоятельному, размеренному раздеванию и безрезультатным попыткам поднять штангу. Освободившись от всех надетых на себя рубашек, маек, штанов, носков и набрюшников, он остался наконец в одних подштанниках среди гор снятой одежды и тогда сорвал с себя маску. Тут зрители узнали своего любимца — маленького, щуплого, неугомонного и неутомимого повара Гридакукко, за которым с легкой руки Чезаре
И еще огромным успехом пользовалась песня «Треугольная шляпа». Песня эта абсолютно бессмысленная и состоит всего из одного, многократно повторяющегося куплета:
Я люблю треугольную шляпу, Я всегда треуголку носил, Если б я не любил свою шляпу, Я бы шляпу свою не носил.Куплет поется на самый что ни на есть тривиальный, с детства знакомый каждому итальянцу мотив. Вся соль в том, что при очередном повторе одно слово из куплета опускается и заменяется жестом. Так, вместо слова «шляпа» на голову кладут руку, вместо «своя» ударяют себя в грудь, сложенные домиком ладони означают «треуголка», и продолжается это до тех пор, пока в куплете не останутся только союзы, отрицания и частицы, жестами не передаваемые. По одному варианту их произносят в последнем повторе, а по другому опускают совсем, так что песня заканчивается немыми ритмичными жестами.
В разношерстной группе «румын» нашлись прирожденные артисты: в их интерпретации шутливая детская песенка превратилась в трагическую пантомиму, полную тайного смысла, символических намеков и грустных ассоциаций.
Маленький оркестр, инструменты для которого предоставили русские, глухо, на низких нотах заиграл знакомый мотивчик. В черных плащах с поднятыми капюшонами, из-под которых выглядывали мертвецки-бледные, изборожденные глубокими морщинами старческие лица, на сцену вышли три призрака. Вышли медленным пританцовывающим шагом, раскачиваясь в ритм музыки, каждый с длинной незажженной свечой в руке. Все тем же шагом дошли до рампы, по-стариковски сгибая рывками негнущиеся поясницы, начали медленно кланяться. Не меньше двух минут зал сочувственно следил, как они мучительно сгибались и разгибались, пока не вернулись наконец в вертикальное положение. Оркестр смолк, и три ходячих скелета затянули дрожащими надтреснутыми голосами песню. Они пели и пели, и по мере того, как они проглатывали слова, заменяя их бессильными, плохо скоординированными движениями, создавалось впечатление, будто вместе с голосом от них уходит и сама жизнь. Тихие, гипнотически пульсирующие удары барабана сопровождали это медленное необратимое умирание. Последний повтор при окончательно смолкшем оркестре, онемевших певцах и молчании публики походил на мучительную агонию, на последние предсмертные конвульсии.
Песня кончилась, снова мрачно заиграл оркестр, три фигуры в плащах, собрав последние силы, повторили свой судорожный поклон. Когда им удалось каким-то чудом распрямиться, они, сжимая дрожащими руками свечи, чудовищно шатаясь из стороны в сторону, но продолжая сохранять ритм, исчезли наконец за кулисами.
От «Треугольной шляпы» у зрителей перехватывало дыхание, и каждый вечер, когда номер заканчивался, воцарялась тишина, которая была красноречивее любых аплодисментов. Почему никто не хлопал? Возможно, от этого номера, несмотря на всю его карикатурность, исходил тяжелый дух коллективных снов — снов, замешанных на тоске по дому, на праздности, когда ни работы, ни страданий больше нет и ничто уже не защищает человека от самого себя; а может быть, люди чувствовали бессилие, думали о бессмысленности жизни, своей и вообще, может быть, над ними витали тени уродливых чудовищ, рожденных сном разума.
Проще, даже примитивнее было следующее достижение «румын» — комедийный спектакль, об аллегорическом характере которого говорило уже само название: «Меланхолики в плену у дикарей». Меланхоликами были мы, итальянцы, потерпевшие кораблекрушение на пути домой и смирившиеся с бездельем и скукой своего существования на диком острове, под которым подразумевались Старые Дороги; русским, нашим добродушным русским, досталась роль людоедов, чья кровожадность не знала границ: голые, разрисованные татуировками, они изъяснялись на какой-то тарабарщине и пожирали сырое человеческое мясо. Их вождь сидел в хижине из веток, и табуреткой ему служил стоящий на четвереньках белый раб. Время от времени вождь подносил к глазам большой будильник, висевший у него на шее, но не для того, чтобы узнать, который час: будильник подсказывал вождю, какое следует принять решение. Товарищ полковник, начальник нашего лагеря, был, наверное, человеком умным или, по крайней мере, терпимым, раз допустил столь грубое издевательство над собой и своей должностью; а может, наоборот, дурак дураком; впрочем, не исключается и то, что русские в очередной раз проявили присущую им от века благодушную беспечность, обломовское ко всему пренебрежение, царившее на всех уровнях в тот счастливый момент их истории.