Перехватчики
Шрифт:
Про Кобадзе говорили: капитану ужасно везет. Он лукаво улыбался на это и разводил руками: «Я родился под счастливой звездой». И мало кто знал, во что обходилась ему эта «счастливая звезда».
Было за полночь, когда ко мне постучали в окно. Я накинул на плечи кожанку и вышел на улицу.
— А я вижу, у тебя огонь, дай, думаю, зайду, — сказал, вынырнув из сырой темноты, Лобанов. Он был возбужден. — Ты знаешь, сейчас Мишка чуть не изуродовал Пахорова.
— Шатунов?
— Ну да.
Я ничего не понимал. Шатунов считался
— Что у вас произошло? И где?
— Подожди, закурю. — Лобанов достал трубку капитана и долго чиркал отсыревшими спичками. — Понимаешь, мы сидели в чайной и тихонько давили пузырек за упокой души капитана. Потом он подсел. Мы и ему поднесли. Ну у парня и развязался язык. Начал разводить мелкую философию на глубоких местах. Ему, видишь ли, надоело жить под дамокловым мечом. Сейчас, говорит, не война и девиз «Сегодня пан, а завтра пропал» не подходит ему. Я, говорит, не хочу умирать. Как он это сказал, Шатунов встал, и я сразу увидел, что он сейчас ударит Пахорова. И Пахоров это увидел, но продолжал сидеть. А после удара загремел на пол, как вязанка с дровами. И уже не встал. Пришлось вызывать машину. Отвезли домой. Его жена побежала жаловаться. А ведь она больше всех виновата. Отравила Пахорову всю психику… И чтобы я женился!..
Рассказ Лобанова ошеломил меня.
— Но ведь Пахоров такой здоровяк! И, кажется, боксер. Непонятно. А где Михаил?
— Пошел к командиру полка. — Лобанов курил короткими нервными затяжками. — «Виноват, говорит, можете наказывать». — «Идите домой и проспитесь, — ответил ему командир. — А завтра подумаем, как с вами поступить».
— Что же теперь будет?
— А кто знает, — Лобанов выругался. — «Губа» нам обеспечена, вместе пили. Но это беда терпимая. Вот если отстранят от полетов… — Он чертыхнулся. — И надо было подвернуться этому… — Лобанов снова выругался.
— Да ведь и на Михаила нельзя было подумать. Вот тебе и «бог спокойствия».
— А ты думаешь, он вышел из себя? Нисколько. Он действовал удивительно хладнокровно, как боец на арене. Это-то и поразительно.
— И все-таки он зря связывался.
— Я бы тоже не стал рук марать, — ответил Лобанов. — Так я и Мишке сказал. А он сказал, что «рожденный ползать — летать не может». А потом замкнулся сразу на все свои замки — и баста. Тут в него хоть бронебойными стреляй — не откликнется. Что у него на уме, поди узнай.
Выкурив трубку до конца, Лобанов выбил ее о ноготь (точно так же делал и Кобадзе) и подал мне руку:
— До завтра.
Я вернулся в комнату.
Рассказ Лобанова не выходил из головы.
«Как же так? — думал я. — Мы все вместе мечтали об авиации, вместе учились в летном училище, летали на «илах», потом осваивали реактивные машины. Порой было очень трудно и Пахорову и мне. Но мы не сдавались и шли вперед, мы вместе сидели на комсомольских собраниях, вместе тянули руки, голосуя за какие-то нужные и полезные предложения товарищей, и
И вдруг такое услышать от него!
Каждый ли из нас безгранично верил в технику? Трудно сказать. Мы никогда не говорили об этом между собой, потому что всем сердцем любили свое дело. Но кроме любви у нас был еще и долг. Мы знали: без боевой авиации нашей стране не обойтись. И кто-то должен был летать на перехватчиках. А если не захочу лететь я, не захочет другой, третий, четвертый, то кто же тогда? Вот почему мы в трудные минуты глушили в себе приступы страха и предстоящая опасность нам казалась меньше.
Как же Пахоров мог забыть о долге? И кто виноват в этом? Только ли он один?»
И мне снова вспомнились заметки Кобадзе о психологической подготовке летчика. Да не только в школе — и в полку этому не придавали должного значения. Наш Истомин меньше всего думал об этом. А зря. Как знать, не потому ли распустил себя Пахоров, что о крепости его духа заботились недостаточно? А ведь страх чаще посещает одиночек, людей, не связанных с другими людьми, оторванных от коллектива, предоставленных самим себе.
Раздеваясь, я думал, что надо будет тоже завести дневник. С завтрашнего же дня начну записывать, что произойдет со мной за день. Но тут же поймал себя на мысли, что вряд ли у меня получится дневник таким содержательным. «Ну и пусть, — успокоил я себя, — буду записывать замечания командиров и инструкторов, буду анализировать свои ошибки. Это поможет мне в работе».
— Ты с кем там разговаривал? — спросила Люся, когда я лег.
— Мы разбудили тебя? Прости. Это Лобанов приходил.
— Нет, я давно уже не сплю. Я все смотрела, как ты читал. Все смотрела. — Она вдруг уткнулась ко мне в плечо и заплакала.
— Ты чего это, дорогая? Ну успокойся.
— Я не могу. Ведь это могло случиться и с тобой.
— Ну вот еще!..
— Я так боюсь за тебя. Ты извини, пожалуйста. Я все думала сейчас, думала. Может, тебе поменять профессию? Ты ведь еще молодой и успел бы выучиться, на кого пожелаешь.
— Не говори глупостей.
— Я серьезно, — Люся приподнялась на локоть и-посмотрела мне в лицо. В ее глазах были решимость и отчаяние. — Я серьезно.
— Но ты понимаешь, что говоришь?
— Понимаю. Но я не могу не думать об этом, не могу. Я, наверно, сойду с ума. С той минуты, как мне стало известно о гибели Кобадзе, я все время, каждую секунду думаю о тебе. И во сне и наяву.
— У тебя просто обостренное восприятие. Это потому, что ты в положении. Это пройдет, вот увидишь.
— Нет, теперь это никогда не пройдет. Ты слышишь? Никогда.
— Ты в самом деле думаешь, что я могу бросить свою работу? И тебе все равно, как бы на это посмотрели мои и твои товарищи? Я тебя не понимаю.