Переписка Бориса Пастернака
Шрифт:
Твоя Оля.
Я сидела в глубокой депрессии. Думала о своей жизни. Ушли близкие. Ушла вера и совесть. Пришла зрелость. Отпало творчество. И вот миновало последнее, что было, – работа. Съежившись в отцовских дряхло-семейных креслах, я вдруг начинаю осязательно ощущать свой долг перед отцом. Надо написать о нем, ввести в историю техники. Ведь я – последняя. На мне оборван ряд.
Где-то, помнится, лежал ненужный и тяжелый сверток патентов на его изобретенья. Сашка, ожидая ареста, принес свой детский портрет, сберегательную книжку и этот пакет.
С
Патенты. Я увидела один, два, десять, английских, русских, на автоматический телефон, на буквоотливную машину!.. Есть документ о полетах 1881 года, старые афиши, статья из истории первого драматического театра в Евпатории.
И вдруг – огромная рукопись «Воспоминания изобретателя», самим отцом написанная на машинке.
Я сажусь с утра ее читать, читаю до позднего вечера, не смея прервать священного чтенья ни для еды, ни для роздыха.
Казалось, заговорило само время. Бедный страдалец, одинокий, ни от кого не ждавший спасенья, сам говорил с будущим. Горькая повесть задушенного гения. Беспредельная вера в историю. Провидение. Вера в самозащиту и неколебимая в своей наивности и чистоте сила духа. Надо оке было, чтоб столько лет эта рукопись не рождалась, и чтоб она возникла именно тогда, когда я созрела для ее глубочайшего пониманья; когда темная и ненавидящая человека Россия своекорыстно начала интересоваться всем, чем можно торговать, – в том числе мировыми открытиями, и русским приоритетом.
Я поняла значение «написанного». Написанное – создает. Там, где его нет, – хаос и обрыв.
Отцовские записки казались мне внезапным чудом. И я, единственная из всей семьи, обязана была найти эти рукописи и взять патент на отцовскую жизнь.Пастернак – Фрейденберг
Москва, 9 декабря 1949
Дорогая Олюшка!
Пишу тебе страшно второпях (вечный припев). Но на этот раз, правда, не жди ничего от письма и не «льсти себя надеждами».
Как всегда очень острая статья, порывисто, немногословно изложенная, как надо.
Больше всего остановила старая твоя мысль о возникновении лирики вместе с образованием социально расчлененного общества, о том, что «душа лирики – реальный план». И распространяться о Сафо я не буду только из торопливости.
Все, что ты пишешь и писала в предыдущем письме о дяде Мише – поразительно, поразительно интересно и ошеломляет со стороны твоей роли и твоего мужества: очень высоко, и мне, например, недоступно, что обезнадеживание и изнеможение, исходящее от прошлого, от переворашивания ушедших вдаль памятников жизни, к которой ты причастна, не затмевает ясности твоего взора, что память даже не отца, а просто победителя, не дожившего до раскрытия своей победы, все время перед тобой, и подымает тебя и настраивает героически; что ты ее не упускаешь из виду. Это поразительно!
Новы были, конечно, и приковали к себе частности, которых я не знал, разнообразие открытий, пророчески-исчерпывающий их, так сказать, состав, угадавший имевшее последовать техническое будущее. И о Томсоне, конечно. Но ты права, я это все чувствовал в нем, и как удивительно, что ты это запомнила.
Теперь о «заспанных…» (неужели я так тогда написал? Странное определение). [194] Наверное под тем письмом был приступ действительного непритворного отчаяния, может быть продолжавшегося несколько часов.
Но вообще скорее наоборот,
Но в те дни я был вообще свиньей. Меня пробудило от спячки и немного призвало к порядку большое огорчение. Моя знакомая и тезка твоя, о которой я тебе писал, попала в беду и переместилась в пространстве подобно, когда-то, Сашке. [195] Я страшно много работаю, причем все сразу, свое и переводное в стихах и прозе, и, лучше сказать, глушу себя работой.
Целую тебя. Твой Б.
Какая жалость, что ты не едешь.
Это главное.
Пастернак – Фрейденберг
Москва, 1 августа 1950
Дорогая Олюша!
О тебе чудно, подробно и приятно рассказывает Ирина: как Вы встретились на улице, как ты к ней приехала на вокзал с пирожками и припасами, об угощенье, о том, как ты одета, о твоей приятельнице, о том, как тебя любят, о твоей популярности в доме. Я точно побывал у тебя и погрузился в облагораживающую атмосферу чистоты, прохлады, душевной высоты и ясности.
Жалко, что ты не собралась с Ириной. Возможность была очень удобная, подходящая и в смысле переезда, и въезда к нам и совместного пребывания у нас. Но этот упущенный случай легко восстановим. Телеграфируй Феде, он в городе, и встретит тебя и водворит к нам.
Собственно, ты, может быть, этой верностью домоседству ничего не потеряла, кроме одного: ты бы каждую минуту видела, какую радость ты мне доставляешь своим присутствием, а сознание этого всегда ведь приятно.
Вот и все. Мне хотелось сказать тебе, что я тебя вижу, и поцеловать тебя. The rest is silence. [196]
Твой Б.
Дорогая Олюшка!
После Бориного такого письма трудно что-либо сказать. Я могу только повторить то, что писал тебе в последней открытке. А приезд Ирины и ее рассказы о тебе – еще более усиляют желание тебя увидеть здесь.
Крепко тебя целую и надеюсь на твой к нам приезд.
Твой Шура. Переделкино, 1.VIII (уже!).Пастернак – Фрейденберг
Москва, 11 октября 1951
Оля, где ты и что с тобой, т. е. как твое здоровье? Прошлой зимой ты так жаловалась на кишечник, что напугала меня и сама была в страхе (или наоборот: в полном бесстрашии готова была к самому ужасному). Как теперь? Поправилась ли ты, как мне все время верилось?
Последний год самый процесс писания вызывает у меня сильные боли в левом плече и прилегающих частях спины и шеи. Вот отчего я не писал даже и тебе, ограничиваясь писаньем для заработка, по долгу службы.
Жив ли Владимир Иванович и как Машура, ее муж и семья? Кланяйся им всем и напиши о них и о себе самой. Растолкуй Машуре, что это не слова и не отписка, ты же в таких увереньях не нуждаешься.
Крепко целую тебя.
Твой Боря.
Поклон от всех: от Зины, Лени, Жени (а Женя – он в Черкассах), Шуры, Ирины (Федя на работе в Новороссийске, у него маленькая дочь), Розы (Фединой жены) и т. д. Все здоровы и благополучны.
Фрейденберг – Пастернаку
Ленинград, 17.X.1951
Дорогой Боря!
Я тебе очень благодарна за письмо – и за память, и за незлобивость. В последнее время так много о тебе думала, что ты не мог этого не чувствовать.