Переписка Бориса Пастернака
Шрифт:
Зина наверняка ставила мое молчанье в связь с нашей последней встречей и ее тематикой. Но, вообрази, как раз навыворот, не себя я жалела, а тебя. У меня были огорченья, которыми я не хотела тебя заражать.
Что сказать о своем здоровьи? К весне мне стало так плохо, что пришлось уехать на два месяца под Ленинград, где я затратила огромные деньги, чтоб создать себе санаторные условия. Только что я стала выходить из прострации, как неприятности отыскали меня и вызвали в город, на факультет. Два тяжких месяца спутали во мне грани между леченьем и страданьем.
Сейчас я на пенсии, в отставке. Не откликайся на это лирикой, ни в стихах,
С Машурой мы весной этого года вдруг подружились. Это очень нас обеих поддерживает. У нее живой ум, прямая и преданная душа, темперамент ее матери, и она всесторонне – культурна. Сейчас у них беда: Павел, ее муж, заболел серьезной сосудистой болезнью.
– Спасибо всем за приветы, а особенно тебе за целительную имажинарность этой ласки. Я храбрюсь, не даю себе падать, работаю, живу, много бываю в театре. С желудком опять не хорошо, да и не с ним одним. Но центр тяжести не в этом.
Сердечно Вас всех обнимаю и я и Машура.
Твоя Оля.
Пастернак – Фрейденберг
Москва, 16 июля 1952
Дорогая Оля!
Как странно, что именно в эти дни пришло твое письмо. Удивительное стечение обстоятельств! Как раз Ливанов [197] с женою очень уговаривали меня с Зиной поехать с ними в Ленинград на время Мхатовских гастролей, убеждали, посылали за нами художницу театра В. М. Ходасевич, имелась готовность административной части театра на устройство комнаты в гостинице и в предоставленном артистам доме в Териоках и прочая и прочая, а я отказался.
Но то, что Ленинград был некоторое время предметом обсуждения, осталось в воздухе, и на днях Зина и Леня все же поехали в Ленинград с женой и дочерью грузинского писателя Леонидзе. Они уезжали из города в то время, как я безвыездно живу на даче.
Вчера, пятнадцатого, я был в городе и подумал, попадет ли Зина с Леней на «Ромео» в эту поездку (об этом не было речи при отъезде, я их не провожал, а в Переделкине забыл ей об этом напомнить).
Кажется, в пятницу восемнадцатого они вернутся. Может быть, я от них узнаю, что они столкнулись с тобой где-нибудь на улице, или что какая-нибудь другая случайность свела вас вместе. Она, я знаю, и в случае каких-нибудь формальных затруднений в гостинице (вследствие отсутствия командировки) не будет обращаться ни в издательства, ни в Союз писателей, никуда, а выпутываться сама, как сама она предприняла эту поездку на естественных основаниях. Она не взяла, сколько я знаю, с собой ни одного Ленинградского адреса и не собиралась разыскивать даже Ливанову, так нас именно звавшую в Ленинград, которая на нее так же верно обидится, как теперь и ты, если только, по какой-нибудь непредвиденности, вы не встретитесь.
Как молодо и с какой отчетливостью мысли ты рассуждаешь о перемене художественных форм и их назначении, о театре, о кино, как по-философски талантливо и с какой безошибочностью судишь о строении разных творческих явлений и их подобии!
Я разметил несколько таких мест твоего письма, удививших меня близостью к тому, на чем стою и как думаю и я, и превосходством твоей немногословной ясности над моей манерой прикасаться к тем же предметам. Это все очень хорошо, и для того чтобы не превратить письмо в трактат, я воздерживаюсь от ссылок и примечаний по их поводу.
И если ты даже выделила Ливанова, потому что знаешь, что это мой
19<июля 1952 г.>
Вчера приехала Зина. Все, конечно, получилось так, как я предполагал. У них были затруднения с номером, и они с трудом остановились в Октябрьской гостинице. Среди объезда окрестностей они даже были в Териоках и не удосужились узнать адрес Ливановой, ее и не искали.
Еще раз спасибо тебе за яркое письмо, распираемое теснящимся, набегающим содержанием. В конце письма у тебя есть фраза: (ты ею объясняешь отсутствие упоминаний о быте, здоровье и пр.): «Но я давно потеряла тебя и Шуру как братьев» и пр. Если это упрек и написано в тоне сожаления, то это горе очень легко поправимо. В ту самую минуту, как тебе под каким-либо видом потребуются эти братья, ты убедишься, что ты их не теряла.
Если же эти слова сказаны в совсем другом смысле и определяют род существования, протекающий вне начала семейственности, то я очень хорошо знаю этот мир, и в таком случае все тоже в порядке.
Крепко целую тебя.
Твой Б.Фрейденберг – Пастернаку
Ленинград <3.I.1953>
Боречка, милый, родной, я прямо-таки потрясена письмом Шуры с известием о модном несчастье, которое стряслось с тобой. [198] Не могу сказать, как я взволнована и опечалена, сколько встало в душе. Я-то думала – «родственные начала», о которых ты писал, что они чужды тебе. Но все это вздор, когда настигает то серьезное, большое, что вершит нами. Они есть, эти родственные начала, они сильны, и может быть, только они одни на свете и настоящие. В такие минуты постигаешь это.
Дорогой мой! Надо же, чтобы до меня не дошло то письмо Шуры, где он извещал меня о твоем заболевании. И я узнала только что. Он говорит, ты уже на ногах. Слава Богу!
Я пережила с самого начала, словно это произошло только что, – и за себя, и за маму, и за дядю с тетей. Через всю семью, через все десятилетья.
Обнимаю тебя, мой родной, и плачу вместе с тобой над пережитым.
У меня много вокруг знакомых инфарктных, но самый разительный пример – Борис Михайлович Эйхенбаум, раз за разом, за один присест, перенесший три инфаркта в очень тяжелой форме и ныне веселый, здоровый, просто как огурчик.
Все, бог даст, пройдет благополучно, и ты ничем не будешь чувствовать себя хуже всех здоровых людей. Мы все в шатком «сосудном» состояньи, это стало неизбежным.
Крепко, нежно, горячо тебя обнимаю и всей силой души с тобой. Будь здоров в Новом Году, поправься, окрепни. Я обязательно летом повидаюсь с тобой.
Твоя Оля.
Машура просила сказать тебе от ее имени самое сердечное.
Пастернак – Фрейденберг
Москва, 20 января 1953