Переселение. Том 2
Шрифт:
Павел, несмотря на все ее обаяние и привлекательность, относился к ней презрительно, и, будь его воля, он выгнал бы ее, из дома как последнюю шлюху.
Смех этой женщины казался ему омерзительным, отвратительна была ее красота, разговаривать с ней ему было противно. Когда они на какое-то мгновение остались наедине, Павел хотел выйти, но она, расставив руки, преградила ему дорогу. И стояла так в своем черном, сильно затянутом в талии шелковом платье, словно черная тень на белой стене, вперив в него неподвижный взгляд, как поднявшая голову змея. Ей надо, сказала она, с ним поговорить. Она к нему хорошо относится и знает, что он всегда и всюду оставался честным и порядочным человеком. Между тем Вишневский
Павел стоял перед этой красивой женщиной у порога своей комнаты, словно онемев. Юлиана напоминала ему г-жу Божич, а Вишневский — ее мужа. Однако Исакович был не из тех людей, кого может испугать тень на стене.
Что Вишневский — распутник, ему известно, сказал Павел, хоть он перед ним в Токае и бахвалился и уверял, что для него он, дескать, гора, под стать Карпатам. Но и она шлюха, это тоже не секрет. И сводница, руку мужа своего держит. Деревенская тетеха в шелках, которая разыгрывает барыню. А кто под арест попадет, еще неизвестно. Пусть лучше Вишневский поостережется, чтоб не пришлось мылить себе петлю на шею. Так пусть и передаст, а он, Исакович, не для того сбросил ярмо одного тирана, чтобы на него надели другое. Вишневский — мелкая сошка, будь их даже трое, а не один, что к тому же посылает свою жену его запугивать. Пусть сам явится. Ее величество позвала нас, Исаковичей, в Россию не к Вишневскому и людей наших из Австрии — не для блуда Вишневского, а дабы всему крещеному народу протянуть могучую руку помощи.
Юлиана побелела как полотно. Она, мол, передаст его слова Вишневскому, но то, что он сказал о ней, не передаст никому, а говорит он, точно надутый индюк, привыкший к ласкам тех, кто стирает ему белье. Знает она от почтмейстера Хурки, в чьих объятиях в Токае он наслаждался любовью. Не была она шлюхой до тех пор, пока Вишневский не отправил под арест и не загубил ее мужа, а ее, беззащитную, не задержал в Токае. Ходила она вдоль реки с рассвета до ночи, все искала омут поглубже, себя оплакивала, да не смогла, не хватило духу в воду прыгнуть. Молода была.
Исакович услышал это в ту минуту, когда начал было подталкивать Юлиану, вежливо, но решительно, к выходу, услышал и обмер. Перед его глазами встала Джинджа Зекович, которую он заставил кинуться в Бегу, когда вот так же осудил ее любовь. Он отпрянул как ошпаренный, потом взял Юлиану под руку и вышел с ней из дома с таким видом, что и Петр и Трифун не могли понять, куда это он отправился.
Юлиана удивилась внезапной перемене в Павле. Но, хотя она и не поняла, что с ним произошло, ей было приятно. Исакович провожал ее под расцветшими в Киеве акациями совсем так, как бывало провожал в театр Энгельсгофена Кумрию, внимательно следя за тем, чтобы ему, такому голенастому, идти с дамой в ногу, а при расставании даже поцеловал руку. Павел совсем было позабыл покойную Джинджу Зекович, которая кончила жизнь в Беге, и вот сейчас, вспомнив ее здесь, в Киеве, он поклонился Юлиане, словно перед ним в кринолине Юлианы была та самая несчастная молодая утопленница-махалчанка.
Юлиана сказала, что Вишневский собирается на днях в Санкт-Петербург, а она останется в Киеве.
Хорошо бы поговорить наедине у нее в доме, о чем следует похлопотать
Прощаясь, она весело смеялась и долго не выпускала его руку.
Глаза ее смеялись от счастья, когда она слушала, как Исакович говорит ей все то, что сказал бы Джиндже, если бы мог вырвать ее из рук смерти, которую она нашла в водах Беги. А говорил он хорошие, нежные и утешительные слова.
Таким образом, Вишневский через жену восстановил дружбу с Исаковичами.
В конце мая Варвара встала и, хотя очень ослабела, была по-прежнему красива. У Анны перед родами на лице появились пятна — верная примета, что родится девочка, лицо Варвары было чистым.
Помыв голову, она обычно садилась во дворе на диванчик, на котором незадолго до этого грелся на солнышке ее муж, и сушила волосы. Ее рыжевато-золотистые распущенные густые волосы падали до самой земли, и потому приходилось подстилать простыню. И казалось, что, освещая эти волосы, солнце, становившееся день ото дня горячее, возвращает молодой женщине силы.
Петру и в голову не приходило, что прохожие останавливались перед домом и заглядывали в щели забора, чтобы посмотреть на волосы его жены, о которых в Киеве было столько разговоров.
В те дни он точно с ума сошел от радости. И не позволял жене пеленать сына, говоря:
— Что ты знаешь, сенаторская дочка? Я его сам запеленаю, как пеленают наших детей на Саве, в Белграде.
По ночам, когда мальчика надо было кормить, Петр приносил его жене и, чтобы Варвара могла спокойно спать, потом уносил подальше, в другие комнаты, и там его убаюкивал. Не спускал его с рук, нянчил, носил, точно каплю воды в ладони, укладывал в люльку и все что-то бормотал, напевал и нашептывал.
И днем он неустанно расхаживал по дому с ребенком на руках.
А ребенок часто плакал и кричал.
Мать, кормя сына, смотрела на него озабоченно.
Бедняга Петр не замечал, какой он слабенький, желтый, щупленький, настоящий заморыш. Повитуха, обкладывая его теплой черепицей, только крестилась исподтишка, чтобы не видел отец.
В начале июня, в день Тимофея еп. Прусского, в Киев прибыл фендрик Симеон Хрнич, родич майора Феодора Чорбы, и явился в штаб-квартиру Витковича. Он приехал из Срема и привез много новостей. Рассказал, что его просили дать знать Исаковичам, что сенатор Стритцеский, тесть премьер-лейтенанта Петра Исаковича, скоропостижно скончался в Нови-Саде.
Первым об этом услышал Трифун.
Он пришел с фендриком к Павлу, хотя по возможности его избегал. Павел долго колебался, сказать ли об этом Петру и если сказать, то как? Весть о смерти сенатора потрясла Петра.
Этот тридцатилетний офицер, собственноручно убивший из пистолета двух человек, а может быть и больше, в той жаркой схватке, когда он с двумя свежими ранами стрелял в тучах порохового дыма, вертясь на лошади, сейчас стоял перед братьями точно онемев. Вся радость испарилась, словно в Киеве погасло солнце, все веселье оборвалось, будто кто-то перерезал ему горло, когда он смеялся.
Он заклинал их ничего не говорить Варваре.
И, словно боясь, что мать возьмет из его рук сына, отнес колыбельку в комнату Павла. И просил отвлечь Варвару, что-нибудь ей наврать, пока он не придумает, как и что делать. Он хотел утаить от Варвары смерть отца. Тщетно Трифун доказывал, что он неправ, что нельзя скрывать от дочери смерть отца, что он, Трифун, не станет врать Варваре. Сенатор ей отец, и она должна все узнать.
Тогда Петр повалился на стул и заплакал.
— Я убил тестя! — сказал он. — Вот ведь как бывает. Приходишь бог знает откуда, вступаешь в чужой незнакомый дом, уводишь у отца дочь и оставляешь старика в смертный час одиноко подыхать среди собак и слуг без единой родной души.