Перламутровая дорога
Шрифт:
Иногда иллюзии имели чрезвычайную устойчивость и прочность, это происходило, когда те вбирали в себя людские чаяния, ожидания и надежды. Их охотнее всего почитали за истину, хотя истина стояла к людям гораздо ближе – она начиналась сразу же за мембраной барабанной перепонки извечной и непостижимой немотой небытия.
Ждана всё-таки больше занимало и беспокоило другое. Люди неизменно видели в нём то, что сами безуспешно пытались обрести. Сложно сказать, был ли он таким безусловным счастливчиком и баловнем судьбы, каким представляли его окружающие. Возможно, что да, и, наверное, оттого, что не придумывал для себя ничего такого, что было бы невозможно осуществить или требовало исключительных условий и обстоятельств. Разве что-нибудь нужно человеку для счастья? Скорее наоборот, правильнее говорить о том, что для этого ему не нужно…
Впрочем, счастье, как всякая непредсказуемая и случайная величина подчиняется своим, вероятностным законам. И Ждан, как и любой другой, был неспособен на них повлиять. Но вот то, что действительно отличало его от прочих,
Ждан снова представил освещённую сцену и артиста в чёрном фраке. Но на этот раз его лицо не было таким потерянным и читал он так любимое Жданом стихотворение Афанасия Фета: «Не жизни жаль с томительным дыханьем…» «А, пожалуй, что нет никакой цветущей земли и голубого воздуха, как и нет никакого артиста с полукруглой уютной сценой!» Эта мысль поразила его тем, что даже не требовала для себя подтверждений – все окружающие Ждана люди не замечали того, что так тревожило и проникало в его душу: ни струящегося голубого воздуха, ни пробудившейся цветущей земли, а, томимые свободным временем, сбивались в небольшие стайки и подолгу играли в преферанс, рассказывая друг дружке всяческие небылицы.
«Ты, Ждан, опять же не лучше их, и тоже придумал себе очередную небылицу», – голос артиста звучал теперь совсем тихо, словно бы доносился из суфлёрской будки, и его с трудом можно было узнать. – «Спроси любого из своих знакомых картёжников, существует ли твоя цветущая земля?» Артиста на сцене, действительно, уже не было, и всё её пространство теперь занимал световой конус, вбирающий в своё прозрачное тело хаотично кружащиеся пылевые блёстки, из-за чего он очень напоминал некое подвижное живое существо. «Опять позволяю обманывать несуществующим самого себя, – усмехнулся Ждан. – Лучше бы, право, присоединился к картёжникам, для своей же пользы. А цветущая земля, глина, песок и камни, усыпанные изумрудной травой, неприметными стелящимися цветами и радужными мхами – живут только в моей памяти, и для других людей всего этого просто не существует. Странная штука воображение, не менее странная штука – память, и у всех она устроена по-разному. Кому-то память открывается «элизиумом теней», к кому-то стучится пеплом Кааса, кто-то и вовсе безмятежно смотрится в неё, видя в ней лишь сегодняшнее своё отражение». Для Ждана было совершенно очевидно, что люди меж собой прежде всего разнятся своей памятью, её способностью отбирать и удерживать то, что наиболее полно отвечает их природе. Память можно было бы определить как эмоциональное воспроизведение событий, если бы не её способность менять перспективу их восприятия, всякий раз представляя иначе и контекст, и подоплёку, и действующих лиц. Память есть у вещей, явлений и стихий, нет её только у небытия. Без памяти не бывает ни самоощущения, ни сопричастности. Человек страшится потерять память, страшится исчезнуть, заблудиться в памяти других, наверное, поэтому, он выдумал про посаженное дерево, выращенного сына и написанную книгу.
Ждан впервые услышал такое от своего деда, который верил в это правило и ему следовал. И были у него и сын, и дерево, и написанные книги. Только вот где теперь то посаженное им дерево и что же там написано в его трудах по Древнему Востоку – в те книги никогда не заглядывал ни внук, ни сын, да и часто ли они вспоминали его самого, сурового и вечно чем-то обиженного человека, словно бы жизнь не приносила с собой ничего, кроме огорчений и бесконечных испытаний.
«Ну да, не было бы деда, не было бы и того самого дерева, не было бы нескольких написанных книг, не было бы ни меня самого, ни моего отца, – рассуждал Ждан. – Но ничего бы не изменилось в мире, также бы перешёптывались деревья на своём ветвистом языке и также бы жили, любили и дружили люди, не ощущая никакой потребности не только в суровом и вечно чем-то недовольном человеке, но и во мне и моём отце». Ждана всегда удивляла эгоцентричность и поверхностность тех людей, кто пытался самонадеянно выстраивать взаимодействие с окружающим их миром, вечно в нём что-то выискивая для себя и простодушно полагая, что всё вокруг только и существует разве что для их благополучия и самоутверждения. На самом же деле – человек в этом мире гость, причём гость не самый званый. Миллиарды таких гостей уже побывали здесь, не оставив о себе никакой памяти, поскольку всё оставленное и невзначай забытое ими принадлежит теперь другим, живущим после них, и почти никак не напоминает о прежних хозяевах. Ждан часто замечал как любознательные туристы, разгуливающие по Питеру, спрашивали его о чём угодно, только не о художниках и зодчих, меценатах и донаторах благодаря которым были сооружены соборы, построены мосты, возведены памятники и дворцы. Правда, иногда имена создателей намертво приклеивались к их творениям, только с прошествием времени читались они уже со строчной буквы и воспринимались совершенно иначе, имея мало общего с реальными людьми, жившими и творившими когда-то. Однако это не имеет никакого значения, так как любой труд души, сердца и разума не эхом памяти отзывается в чужой душе, а возрождается в ней заново, принадлежа уже только ей. И каким он будет теперь – этого не может предположить никто. Где-то Ждан читал, что человек в состоянии существовать без необходимого, но не может обходиться без избыточного, без лишнего и
Когда Ждан думал об этом, ему вспоминались слова апостола Иакова о Боге и мире, а, вернее, о самом человеке и о противостоянии в его душе двух противоположных начал. Дружить с миром, утверждал апостол, значит враждовать против Бога. Играть в карты, собравшись тесным кружком, заходить с утра на почту, искать собеседника для пустого разговора – всё это можно понимать как дружбу с миром. Важно не вслушиваться в тишину, звенящую симфониями, не всматриваться в мерцание света и тени, таящее живописные образы, не вникать в то, о чём шепчет душа, проговаривая невнятные тексты, в которых то там, то здесь проступают едва уловимые смыслы и звучат шелестящие рифмы. Дружить с миром – значит отказаться от памяти, отречься от прошлого и оттого потерять будущее. Не знать, не вникать, не искать, не помнить, словно бы эта странная дружба не есть самая очевидная иллюзия, поскольку не бывает дружбы между сильным и бессильным. А может ли быть сильным человек, чья душа не принадлежит Тому, для Которого не существует времени и Кому подвластно всё предельное и абсолютное?
Ждан считал бессмысленной и эту вражду, и ненужной такую дружбу. Ведь совершенно необязательно одно должно исключать другое и наверняка существует путь их соединяющий. Путь к добру и справедливости, если всё же уместно писать эти слова через соединительный союз. Для Ждана это было неочевидно, так как добро и справедливость всякий понимает лишь применительно к себе, в то время как по крайней мере справедливость призвана иметь универсальный характер, да и вообще ей должно быть свободной от человеческой интерпретации и являться инструментом Того, для Кого не существует времени и Кому подвластно всё предельное и абсолютное.
Справедливость Ждан относил к разряду случайных величин, таких как, например, счастье, на которые человек повлиять не в состоянии и которые поддерживают хрупкое вселенское равновесие в какой-то иной плоскости, не пересекающейся с плоскостью человеческого бытия. Однако определить справедливость казалось ему ещё сложнее, нежели счастье, так как в отличие от последнего, видимая её часть всегда сравнительно невелика, точь-в-точь как у пресловутой замаячной дороги – всего-навсего какой-нибудь отдельный фрагмент, по которому очень сложно судить о целом.
Правда дорога, в этом отношении, являлась более предсказуемой: здесь было совершенно неважно насколько ты продвинулся вперёд, в начале ты или в конце пути – всё также блестит под твоими ногами перламутровой полосой её проходимая твердь, для которой безразлично всё то, с чем ты связываешь всякий свой шаг по ней – со счастьем, со справедливостью, с важностью и необходимостью своего пути, наконец. Невдомёк тебе, идущему, что для неё ты имеешь какую-то ценность лишь тогда, когда в твоей душе и в твоих мыслях она может увидеть себя как в зеркале и, возможно, что-то изменить в себе самой. И не тебе, идущему, что-то изменить в ней, изменить, влекомому своим обманчивым счастьем, ложно понятой справедливостью и руководствуясь неверным курсом своего жизненного пути.
Обо всём об этом, пожалуй, Ждану поведал застенчивый артист в чёрном фраке и широкополой шляпе или же нет – вошедший без приглашения настырный солнечный бог, а может, эти мысли принесли ему рассветные проникающие лучи, превращающие в ничто всё, за что так отчаянно цепляется наше воображение.
Глава 12
Ждан осторожно переступал через заросшие мхами дорожные разломы, невольно сожалея о разрушении того, чего ему так и не случилось понять, чего он даже не попытался изучить, исследовать и с чем ему так и не удалось вступить в диалог. А могло ли быть как-нибудь иначе? Воспринимая окружающее и стараясь его постичь, Ждан обычно наделял его своим собственным внутренним голосом, дарил ему частицу своей души, предполагая в нём такое же сознание, такую же способность воспринимать и мыслить, поскольку в противном случае, ни о каком контакте, ни о каком диалоге не могло быть и речи.
Дорога же, напротив, затягивала и подчиняла, казалась самодостаточной и независимой от человеческого произвола, и всё это несмотря на то, что Ждану удалось вмешаться в её существование, нарушив безукоризненное перламутровое полотно. Только кто может поручиться, что разрушая внешнее, непонятое и даже враждебное, мы в первую очередь не разрушаем сами себя? И возможен ли такой путь, на котором можно не мять травы, не губить цветов, не вытаптывать муравьиных троп? Возможен ли маршрут, не проходящий по чужим жизням, путь, без неосознанных и невольных разрушений того, что тебе не принадлежит и что от тебя не зависит.