Перс
Шрифт:
Зимние ветра расчерчивают город не струями — лезвиями. Декабрьский норд делает непроходимыми пустыри.
Сердце ландшафта — Ичери-шехер, Внутренний город: в XII веке он обзавелся крепостными стенами, спускавшимися к самому морю, охватывая удобную гавань.
Говорили: Старый город, Крепость. В Крепости мало садов, дома лепятся один к другому; улочки замысловаты и узки, с непредсказуемыми тупиками, проходными дворами и парадными; входя в любую, не знаешь, удастся ли выбраться. В Крепости проще передвигаться по крышам, чем сочиться в ловушке ракушечника.
Такая застройка защищала не только от ветра и зноя, но и от неприятеля, прорвавшегося за стены: в каменном лабиринте тяжело бежать, но удобно обороняться,
В овладении Баку хазарским племенам везло меньше, тимуридам больше. Город стал русским после того, как князь Павел Дмитриевич Цицианов, прибыв на переговоры к стенам города под охраной лишь одного своего имени, был обезглавлен позабытым ныне ханом.
Древнейшие постройки — прибрежный минарет Абу Бакра, на шпиль которого ориентировались завоеватели, караваны и корабли. И Гыз галасы — темная Девичья башня, коническое рослое строение, похожее на рубку подлодки и породившее две легенды: о святом Варфоломее, апостоле Христа, казненном у ее подножья; и о дочери шаха, кинувшейся с вершины башни в море накануне свадьбы с собственным отцом.
Наряду с Ичери-шехер, Внутренним городом, градообразующим был целый ряд поселений, составлявших Байыр-шехер — Внешний город, или Форштадт. Новейшие времена сохранили от Форштадта лишь название.
Что помнят глаза? Они помнят, как море рожает солнце, как бухту рассекает клинок, как рассвет озаряет угол стены: камень отполирован в двух местах — на уровне опущенной детской руки и чуть выше — руки старческой. На панели проснувшаяся кошка прогибается струной моста от самых коготков… Из-за окна, забранного решеткой, раздается всхлипывающий рокот спущенного бачка, пение дверных петель.
И помнят глаза, как садится солнце. Как тень проливается по Большой крепостной от Верхнего базара к Нижнему: от Юхары-базар, царства ювелиров, до ремесленнического Ашагы-базара. От Шемахинских ворот и от Сальянских — к резным камням дворца Ширваншахов. Как проясняются, становятся мягкими очертания ослепших от солнца дворцовых строений: густые резные арабески, купольные бани, диван-сарай, мечеть и беседка, скрывающая глубокий колодец и возвышение рядом. Мы воображали, что это и есть шахская тюрьма: из колодца доставали преступника, а на лобном месте палач отсекал ему голову. Из подземелья к лицу льнула прохлада и слабый запах хлорки. Дышал раскаленный за день камень.
В середине XIX века нефть вскормила этот город. Лет за двадцать уездный городок превратился в один из крупнейших городов империи. По росту населения он крыл даже Сан-Франциско времен Золотой лихорадки. В том же 1849 году, когда была пробурена на Апшероне первая скважина, на Американской речке у лесопилки Саттера нашли первое золото, и оба города мгновенно стали известны всему миру. Черное золото откликнулось собрату.
Гославский, Скибинский, Эдель, Гаджибабабеков, Серман, Фон-дер-Нонне застраивают город с той же интенсивностью, с какой нефтяные поля Апшерона покрываются буровыми вышками. Нефтепромышленники возводят особняки и доходные дома. Каждая постройка баснословна. Мавританский стиль захватывает набережную бухты чередой Алупкинских дворцов, удел наместника Кавказа попран. Усобица азарта питает создание шедевров в духе лучших европейских образцов модерна, ампира, классицизма, новой готики и нового барокко. Воплощенные в белом камне, детализированные миражи Вены, Петербурга, Берлина, Стокгольма населяют каменистый порог Персии. К началу XX века Баку обретает необщее выражение облика, снискавшего ему славу «Парижа Востока».
Вместе с тем приток населения обезобразил окраины города, примыкавшие к промышленным районам. Максим Горький, бежавший из Баку, где был с товарищем на заработках, живописал Черный город — скопление рабочих поселков, перемежаемых нефтяными площадями, — «гениально сделанной картиной ада». Мрачное зрелище леса из скважинных
Ветер распространял огонь мгновенно, взрывом; работа на площадях была опасней любой иной — под землей, на суше, на море. Фонтаны льющегося огня гуляли свободно до неба, пожирали пространство, металл плавился в огненных пастях. Шахтеры, рудокопы, высотные монтажники, моряки и летчики рисковали жизнью значительно меньше, чем рабочие нефтепромыслов того времени. Муж двоюродной тетки моей матери в 1954 году оказался внутри столба горящей нефти. Обезображенный, без лица, он иногда встречался нам в Крепости. В соломенной шляпе, замотанный белой шалью с бахромой по глаза, в огромных очках с коричневыми стеклами и в лайковых перчатках — он разговаривал хриплым голосом, с большими паузами, в которые слышно было его сиплое дыхание, и ткань платка у рта прилипала ко рту. Открытые полоски кожи показывали страшные рубцы, шея под полями шляпы была розового, медицинского цвета. Дядя Миша был похож на Невидимку, мы до смерти его боялись. Он всегда останавливался, завидев нас, и мне приходилось отвечать на его неторопливые вопросы.
— Отец перевелся на Биби-Эйбат?
— Нет. То есть перевелся. Но его куда-то еще перебросили. Он теперь на работу морем добирается.
— Наверное, на Денниз. Там сейчас на большой глубине бурят. А как бабушка себя чувствует? Мучается ногами?
— Мучается. Парафином мажет.
— Передай ей, чтобы нафталаном попробовала. Я говорил ей. Пусть греет дюже, чтоб загустел.
Дядя Миша задышал, задышал. Я смотрел под ноги, смертельно боясь поднять глаза. Хашем вжался в стену и смотрел широко распахнутыми глазами на перешедшего грань жизни старика.
— Старость не радость. Поклон ей передавай. До свидания, мальчики.
Он удалялся потихоньку, едва волоча ноги, подшаркивая, согбенный, как тираннозавр, пустая холщовая сумка болталась у его коленей.
Хашем никогда ничего не боялся. Отсутствие страха придавало его характеру долю идиотизма, ибо только им можно было объяснить, например, причину того, что во время уличной драки, вдруг заполыхавшей ножами, мне пришлось возвращаться в тот проклятый двор, исходя криком: «Хашем! Хашем!», пришлось оттаскивать: «Они так ловко махались. Загляденье!»
Однажды, когда дядя Миша пропал за поворотом, Хашем понюхал воздух, оставшийся после старика. «Воняет лекарствами. Мышами. И нафтом».
Бабушка Оля, мамина мать, жившая с нами, в своей борьбе против ревматизма не признавала нафталановые ванны. «Вся перемажешься с ног до головы, да пока выпаришь, сгоришь еще. А вони сколько!» — парировала она предложение дяди Миши, на парусиновом пиджаке которого над поясницей имелись два больших масляных подтека. Вместо того чтобы выпаривать на медленном огне мазут, бабушка ломала свечи и в кастрюльке растапливала парафин. Кисточкой ей служила тряпочка, примотанная ниткой к лучине. Прозрачный, как не бывает прозрачна вода, обладающая иным поверхностным натяжением, иной оптической плотностью, парафин ложился на белые рыхлые колени, обрамленные венозными прожилками, которые исчезали скоро под ровной мертвенной белизной. Я просил, и остатки терпимо горячего парафина она размазывала мне по локтю, с которого так интересно было снимать полупрозрачную корочку, мягко потягивающую за собой золотистые волоски, разглядывать ромбический узор пор… Кто не любовался золотящимися волосками на смуглой своей коже — в том возрасте, когда личное тело становится вдруг непривычно новым и удивляет сознание стремительностью преображения.