Перс
Шрифт:
Даже ко времени иракского вторжения в Кувейт у Принца и в мыслях не было стать лидером международного мусульманского партизанского движения, как он сейчас себя называет. Он не протестовал открыто против согласия королевской семьи на ввод американских войск, а лишь принял меры для спасения своих капиталов. Похоже, учитывая его активную деятельность в Афганистане против русских, поначалу американцы не воспринимались им как прямые враги. Принц не спешил испортить отношения с королевской саудовской семьей. Через год он уехал в Судан, где приобрел во владение бескрайние поля подсолнухов, стал коннозаводчиком и торговцем арабскими скакунами, занялся инвестированием промышленных производств и организацией лагерей воинов джихада, которые пополняли ряды партизан во многих точках мира, например в Боснии.
Ссора Принца с саудитами произошла после отказа королевской семьи принять от него десятитысячную армию, предназначенную
Вскоре Принц официально был лишен доли во всех семейных компаниях, к тому времени занимавшихся целым спектром передовых технологий — от разработок спутниковых систем и добычи иридия до создания всемирной сети баров Hard Rock Cafe. Однако все это похоже на ложный маневр: по арабским обычаям братья не могут лишить своего брата его доли в семейном богатстве — это прерогатива только отца. А отец — на стороне Принца — там, в пустыне.
Глава двадцать пятая
ОХОТА АБИХА
Обрывки англо-иранской телеграфной линии, построенной Сименсом, пунктиром наблюдались в Ширване. Четыре — ближайшие — железные опоры-обелиски, с печатными надписями Siemens Brothers, которые Хашем титанически оттер от ржавчины и сберегал подновляемой серебрянкой, — отстояли друг от друга на пять, три и семь километров. Впереди — Тегеран, Карачи, Калькутта. Решение о прокладке телеграфа было принято после восстания сипаев 1857 года, противодействие которому провалилось из-за невозможности срочной корректировки из Лондона. Страницы истории прокладки этой трансконтинентальной телеграфной линии составляют том приключенческих повествований. Телеграфные опоры Хашем оберегал как завоевательные алтари цивилизации — установленные в местах, где даже следы посадки летающих тарелок выглядели бы более под стать ландшафту. Он бережно гладит углы, слышит, как гудят под ветром. У него есть мысль натянуть между ними провода, провести локальную связь. Вопрос — как всегда — в деньгах.
Хашем вечно что-нибудь строил, что-нибудь изобретал. И в Ширване, и в Гиркане, и в городе он разрабатывал полуфантастические проекты. В Ширване занимался соколами, хубарой и полетными экспериментами, измерял скорость и высоту полета птиц, в Гиркане составлял подробный гербарий, убежденный, что реликтовый лес третичного периода содержит в себе не известные еще науке растения, грибы. Хашем был одержим идеей происхождения человеческого языка из пения птиц. Он выписывал из Хлебникова, сравнивал со своими личными транскрипциями птичьих голосов, пропадал в лесу и в камышах с переносным магнитофоном «Репортер», микрофон от которого приладил к двухколенному бамбуковому удилищу. Переводил голоса птиц на русский, транскрибировал. Идея Хлебникова (и Хашема) состояла в том, чтобы записать как можно больше птичьих голосов и сравнить их с транскрипциями на иных языках, начав с персидского: чтобы, выявив и осмыслив различия, найти глубинное ядро сходства и вывести — исходя из того, что названия птиц имеют во всех языках звукоподражательные корни, — общие звукосмыслы.
Мы ходим по реликтовому Гиркану. Вверху на мгновенье стемнел воздух полдня — откуда-то слетела большая птица — цапля к озеру или сапсан, но воображение последовало вслед за тенью убеждением, что это был птеродактиль. Я замер: волшебство заполнило мои жилы. Сладкий ужас не сошел до конца, потеснился мурашками. Я тряхнул головой.
Хашем усмехнулся:
— Привыкай, Илюха.
«Господи, какое счастье, — думал я. — Какое счастье — сбежать отовсюду в эту глупость. Отдать весь разум, всю душу вымыслу, выдумке, уничтожить все то несчастное, грязное, властное, безверное, чему обучила взрослая жизнь, очиститься от пресмыкания перед смертью, от низости, какой награждает нас взрослость, заискивающая перед будущим…»
Абих пишет о Хлебникове: «Хлебников весь — серьезный ребенок. Однако беззубым не был никогда, только в реальности (съестной удел — жидкая пища, суп с накрошенным мякишем), а всегда, когда речь шла о деле творчества — предельно сосредоточен, беспощаден, только тут у него загоралось „Я“ — но исключительно в идейном, ничуть не эгоистическом смысле. „Я“ — без тела и награды, вот что такое был Хлебников, единственный из встреченных мной людей, совершенно лишенный бытовых рефлексов; совершенный Идиот, с большой, великой буквы».
Абих мучился одной фразой, Абих ждал и жаждал самой верной, самой точной власти. Однажды он прочитал на листке Хлебникова: «25 апреля 1920. Мы стоим у
Абих перерыл весь его архив, ничего не нашел, стал подозревать, что носит на себе. Обыскал его спящего. Пред глазами — рельеф его тела. Впалый крупный живот без мышц, очень бледный с началом волосяного мыска под пупом, рубцы от чирьев на груди, под соском, пупок, белый, вывернутый, уродливый.
«Пупок — провод для мира, неотмершая пуповина», — приходит вдруг зачем-то ему в голову.
— Вот ты говоришь: рай доступен только детям. Взрослым рай скучен. Оттого и «Ад» — лучшая часть «Божественной комедии». Ты предлагаешь реформировать рай? Развить воображение.
— А как стать детьми обратно? Я, например, уже видел в своей жизни голую женщину. Мне что, глаза себе выколоть?
— Я тоже видел. Не поможет.
Жара — страшная жара, саранча стихает к полудню, время от времени цикада оглушительно цокает в кроне маслины, снова засыпает. Обливаясь потом, мы сидим на коврике, поджав босые ноги, пьем чай. Передо мной раскрытый сундучок, обитый латунными пластинами, внутри лежит кипа разлохмаченных по краям желтых листов необычного формата, отдельно стопка тетрадей в клеенчатых переплетах, которые трещат, если их раскрыть и обнаружить светлеющие к центру страницы, исписанные разными почерками — то бисерным мелким, с формулами, дробями, столбцами чисел, то нечитаемым, разлетным на фарси, то по-русски аккуратным, почти чертежным: химический карандаш не по всей плоскости принял влажную промокашку, проявившую чернильную его сущность. Хашем переворачивает дном вверх армуд, стукает его на блюдце, достает старинный булатный, острый, как бритва, ножичек, чье лезвие сточено на четверть ширины, принимается им выстругивать палочку и рассказывать:
— Слушай. Все один к одному выходит. Прадед мой воевал у Кучук-хана, знал Хлебникова, принимал его как великого дервиша. Остались воспоминания прадеда о Хлебникове, записанные отцом. Они дружили, потому что к ним обоим придирался Абих. Хлебников говорил, что Абих следит за ним, хочет выведать у него тайну времени, которую Велимир недавно открыл. Тайна эта очень важная, потому что может переменить мир, с ее помощью можно везде разжечь революцию. Но Хлебников не хотел крови. Абих сделал так, что послал прадеда на смерть — с запиской к Сокольникову. Задача была в том, чтобы узнать, что написано в этой записке. Хлебников помог ему прочитать. В ней было сказано, что подателя сего следует расстрелять, как контру. Прадед с тех пор почитал Хлебникова как спасителя. Абих на первый взгляд авантюрист. Но я его постепенно понял. Он почитал Хлебникова, был к нему пристальным, стремился изучить. А жестокость — от молодости. В молодости не понимаешь, что такое смерть. Потому что не понимаешь, что такое жизнь. Жизнь в юности не ценна. Я понял Абиха не сразу. Он спешил, спешил, время шло, он знал, чем оно завершится, он хотел сгореть прежде сам, для себя, осветить перед собой своим горением хоть что-то, а не провалиться спичкой в горнило. Абих вычитал у Хлебникова в «Досках» про 1941 год, что тогда как раз и произойдет апокалипсис. Вот он и готовился. Абих пишет, как был командирован зимой 1933 года в Ставропольский край, участвовал в продразверстке. Сидел в телеге, за которой женщина бежала по распутице, рыдала, кричала, молила не оставить ее без хлеба с двумя детьми. Абих пишет, что смотрел ей в глаза, все пытаясь что-то понять — не время, не эпоху, о которой талдычил начальник комсодов Копылов, — не цель того, на что был послан, а вот ту самую девку-смерть, с которой всегда толковал про себя, пытался разглядеть ее в безумных зрачках. И разглядел эту пляску, этот белый всполох юбки, с секущим разворотом, бледную скулу… Абих аккуратно поднял ногу с мешка, наполненного на четверть, и столкнул его под колесо. Женщина упала на мешок и скоро пропала из виду за пригорком. Черная степь развернулась, потекла валко. Абих наслаждался тишиной. Вопль бабы еще стоял в ушах.
Хашем рассказывал не спеша.
— Абих охотится за Хлебниковым, потому что собирает за ним листочки, которые вечно теряет поэт или оставляет как ненужные, прихватывая с собой только то, что ему кажется существенным. Вот какая фраза отравила Абиха: «Мы стоим у порога мира, когда будем знать день и час, когда мы родимся вновь, смотреть на смерть как на временное купание в волнах небытия». Абих боялся смерти и влекся к ней, как к юнице: он был заворожен тем, что за ней, — только о девушке-смерти и думал. «Окунуться истоком в ее ложесна, осветить солнечным сплетеньем потемки ее лона», — так он неловко выражался про себя.