Перс
Шрифт:
— У телефона.
Другой — девичий, несколько развязный, лениво тянул:
— Аалле.
Третий голос был голосом некрасивой женщины.
Объясниться мы так и не решились, бумажку я торжественно сжег, а через два года, когда на первом курсе встречал индийцев, заливался горячим стыдом — и рад был, что все они похожи друг на друга.
Но тот шестизначный телефон запомнил на всю жизнь.
По нему я и позвонил два дня назад.
Хашем в своих борениях, осмыслявшихся постепенно — в разговорах, спорах и наблюдениях, — оказался не только яростным сторонником цивилизации, но и не менее темпераментным адвокатом народной самобытности. Простосердечность хранила его от двусмысленности, неизбежной на пути к святости, которая часто — долей или полностью — оборачивается содержанием власти.
Хашем спасался цивилизацией и смехом.
Кроме субботних чтений вслух егерям — Марка
Он читал стихи с выражением отрешенной гордости, стихотворение объяснял с презумпцией святости слов, из которых оно было составлено. Личность автора не вовлекалась в действо, хотя стихи не объявлялись безымянными, но понимались как таковые, несмотря на озаренность именем: Роберт Лоуэлл, Уистан Оден, Роберт Фрост, Шеймус Хини, Август Клайнцалер, Рейчел Хадас, Уильям Меррил, Дерек Уолкотт, Филип Левин. Все это были авторы Нового Святого писания, и соперничество, разность между ними была столь же незначительна, сколь и блистательна, подобно различию между евангелистами, космическое расстояние между которыми скрадывалось бесконечным величием.
— «Мой отец был снеговиком». Так называется стихотворение американского поэта, пишущего под псевдонимом Sparrow, Воробей. Итак, внимание.
Мой отец был снеговиком, но он растаял.Все, что от него осталось, — два уголька: глаза.Два уголька лежат на столе в кухне и смотрят, как я мечусь от окна к двери.Нос я сгрыз давно, давно.Хашем выждал немного, следя за ожившей палитрой лиц.
— Кто понял это стихотворение?
Только Аббас нерешительно стал поднимать руку, но огляделся и, увидев, что никто не поднимает, опустил.
Хашем прикрыл глаза, губы его шевелились. Свод бровей чернел скорбно.
Я увидел вдали, что по тропе вдоль озера приближается Эльмар, он прошел уже сторожку, чего-то испугался, отпрянул от стены тростника, вернулся к тому месту, раздвинул тростник, снова зашагал. Руки в карманах, выражение лица не разглядеть.
Аббас все-таки решился поднять руку.
— Я считаю, что здесь говорится о том, что смерть наступит для каждого. Сколько хочешь живи хорошо, сколько хочешь будь здоровым, но все закончится одним и тем же. Я вообще удивляюсь, куда деваются все мертвые? Ведь их так много уже умерло со дня творения. Все умерли. Все мертвые для живых смерть строят, строят. А хоть бы кто увидел, рассказал, что там, за жизнью. Может, там и нет ничего?
— Нет, Аббас, ты не понял. Послушай сначала.
Аббас покраснел. Сел на свое место.
— Снеговик — это человечек, слепленный из снега, детский идол, составленный из трех шаров снега. Помните, мы играли в снежки и возводили снежную крепость, когда в позапрошлом году был снегопад? Помните, как мы строили крепость?
— Мы делали комок и катали его по земле, — заулыбался Ильхан, показывая снизу вверх, нежно подбрасывая воздух руками, — пока ком не вырастал до колена. Тогда мы несли его вдвоем и укладывали на стену, как саманный кирпич, липкий.
— Верно! — обрадовался Хашем. — Снеговик составляется из двух таких комков и к нему лепятся два маленьких снежка, руки. Затем два уголька вдавливаются в снег на голове, пальцем прочерчивают рот дугой, а вместо носа вставляют морковку. Яркая морковка — восклицание радости посреди зимы. Получается забавный человечек — потеха для детей, которые обычно принимают его в свои игры и забрасывают снежками. А теперь представьте, что поэт — вы! — ты, Ганиб, ты, Ильхан, ты, Аббас, вы все сравниваете своего отца с таким снеговиком. Правда, уже грустно? Кто из вас когда-либо жалел своего отца? Ведь мы привыкли бояться отцов, правда? Отцы всегда образцы стойкости, суровости, безгрешности и умения. И мы забываем часто, что они тоже люди, а не сверхчеловеки. Пророк наш Зардешт был великим человеком, но человеком. Он спотыкался и поднимался. Царь Давид был великим царем, великим поэтом, необыкновенно близким к Богу, но все равно он был только человеком и просил Бога простить его. Что делать мальчику, если его отец увечный? Слепой, хромой, безрукий. Душевнобольной. Именно потому, что мы забываем о
Эльмар, который уже присоединился к нам, присел на корточки, водит щепкой по земле и улыбается. Ветер тихо стелет дым от костра, оживающего ярко при движении ветра. Эльмар морщится от дыма. Хашем старается на него не смотреть. Эльмар перестает улыбаться и грозно говорит своим негромким голосом:
— Идол не может быть человеком. Идол есть то, что должно быть побито и разрушено.
Все оборачиваются к Эльмару. Лицо Аббаса суровеет, скулы напрягаются.
— А образ — это тоже идол? — возвышает Хашем голос. — А слово, полное смысла и жизни, гораздо более живое, чем иное животное, это тоже идол?
Эльмар, ни на кого не глядя, поднимается и застегивает пиджак. Взгляды возвращаются к Хашему.
Он прочитывает еще два перевода, объясняет, что такое Колизей, почему он похож на череп многоглазого пастуха-великана Аргуса, рассказывает, кто такая нимфа и почему дрозд есть символ английской поэзии. Сообщение свое он завершает чтением Хлебникова. Читает сначала по-русски, затем провозглашает перевод. Что-то неясное мне пробуждает живой интерес егерей, они вспыхивают улыбками, возгласами восторга, Хашем пускается в объяснения, и наконец я соображаю, что он объясняет им новую словоформу, некоторую выдумку, призванную адекватно передать сделанное Хлебниковым. Дальше происходит костер, посиделки. Егеря смущенно и улыбаясь разговаривают о нимфах, рассуждают, где они живут и есть ли нимфы в нашем озере. Эльмар как-то смиренно ходит меж егерей, с иными заговаривает неслышно, но вдруг встает и уходит в сторону главного кордона — поедет домой в Сальяны? Заночует в сторожке?
Если глаз разуть, обучить, в беззвездной темноте тропы окажутся светлей земли. Смеркнувшаяся, очнувшаяся птицами степь поглощает его фигуру.
Миропонимание хуруфитов, истолковываемое Хашемом, основывалось на священном отношении к языку. Словесность, вся, начиная с алфавита, начиная с трактатов о мистическом промысле каждой буквы и о творительном союзе чисел и букв, укладывалась в основу мироздания. Жестоко преследуемые очнувшимся временем, истребляемые тимуридами — варварами, воспламененными завоевательным неофитским огнем, хуруфиты обожествляли слово и поэта. Из божественности языка они выводили страшную формулу: «Я — Бог». Ибо главный источник познания мира — язык, и, значит, человек есть слово есть Бог. «Язык сильней разума и власти». За эти стихи-мысли хуруфиты расплачивались жизнью. Не было ни до, ни после столь сплоченного движения поэтов. От учителя к ученику, от поэта к поэту, от города к городу, из уст в уста, скрытно, но всегласно передавались стихи, распространялись поэтические трактаты. Из Шираза в Тебриз, в Диярбакыр, в Шемаху и в Бурсу, в Алеппо и в Багдад. Слова Мансура дышали над плеядой. Смыслы и звуки Руми, Саади, Ибн Сины, Аттара — нестерпимым скрытным огнем озаряли горы, леса и степи Персии. Поэты почитались святыми дервишами-богоборцами, вся страна была их подпольным странническим домом. Деяния их были исполнены святости, пророчества, спасения, геройства. Поэты передавались, как святыни, от общины к общине, списки их стихов были священны. Поэзия реяла над народом знаменем освобождения. Стихи распространялись из уст в уста и повторялись драгоценно, великим даром. Они заменяли листовки, манифесты, митинги.