Первая министерская (с иллюстрациями)
Шрифт:
Поблекла весенняя буйная зелень, пыль уверенно улеглась на листьях, на длинных клинках шелковых трав. Жаркая земля недвижно лежала под безоблачным жарким небом, и даже древние городские лужи высохли и показали дно — замысловатым рисунком растрескавшуюся глину.
Из вод сузившегося Днепра выглянули желтые языки отмелей, и песок, крепкий, как толченое стекло, пересыпался на ветру там, где по весне ходили пароходы.
Но вечерами, когда от длинных теней тянуло прохладой, люди Старого базара не чувствовали облегчения: вечерами над городом нависала тревога.
Слово «погром» склонялось на все лады: оно
Почему-то все были уверены, что погром еще будет, — ведь еще не тронули Старый базар — центр еврейской части города. Старый базар — почти гетто, где живут старозаветные старики в ветхих лапсердаках, с седыми пейсами и широкоплечие бородачи-ремесленники, которые ходят в синагогу, надевая талес и черные ермолки, в пятнах эпохи русско-турецкой войны. Старый базар, где нет садов, и еврейская детвора, как веселые воробьи, заполняет улицы, где живут человек на человеке в подвалах, в одноэтажных и двухэтажных домах, в пристройках и даже на чердаках, показывая всей улице в слуховые оконца ветхое белье и красные перины.
На Крымской улице, где прошел первый погром, евреев сравнительно немного. Через два дома в третий. Там больше живет христианская голота — казаки, потомки запорожцев. Недаром по вечерам под бандуру звенят под дубами, под орехами думы про Байду Вишневецкого, про казака Софрона, про Дорошенку и Конашевича-Сагайдачного. Если уж устраивать погром, так устраивать на Старом базаре!
Если пустить пух из подушек и перин на всем Старом базаре, то даже Верхний город станет белым, как после декабрьского снега.
И на Старом базаре ночью чутко спят еврейские женщины, и, когда в окне мелькнет тень прохожего, срывается с места еврейское сердце и стучит и рвется наружу…
Еврейская община отправила делегацию к начальству с просьбой поставить войска на Старом базаре.
Богачи, купцы, лесопромышленники долго шушукались у главной синагоги, а потом пошли к временному генерал-губернатору города полковнику Корецкому.
И исправник, и генерал-губернатор успокаивали встревоженных старцев и говорили, что в городе все спокойно, что эксцессы были, но это только случайные прискорбные инциденты, вызванные тем, что запасные перед походом на фронт несколько подвыпили. Что опасаться нового погрома нет никаких оснований…
— Попробуйте сомневаться в словах генерал-губернатора, — качал головой старый Иоселе Пейсик. — Хотя бы этот губернатор был временный и всего лишь в уездном городе. Он вам скажет: «Разве вы мне не верите?»
И я вам говорю: попробуйте не поверить генерал-губернатору!
— И разве громили запасные?
— Я видел Сидора Кононенку с железным ломом… как живого. Разве он запасный? Он пьяница и за сотку зарежет родную сестру.
— А Николай Сутула? Он же бывший городовой…
Старики качали головой и шли опять к синагоге и до позднего вечера шушукались и совещались — не поехать ли в Киев к губернатору и не дать ли телеграмму самому господину министру, не обидится ли генерал-губернатор, и не сочтет ли он, что такая телеграмма — это знак недоверия к его собственной власти.
А между тем все знали, что
За Днепром в привольных полтавских полях то здесь, то там вспыхивали ночами далекие пожары. Жалостно, зло и тревожно гудела проволока на высоких корявых столбах, выстроившихся в ряд по прямым улицам Верхнего города. В город летели телеграммы, помещичьи крики о помощи против восставших крестьян.
Военные власти уже вынуждены были отказывать в вооруженной охране. Что поделаешь, когда не хватает штыков и сабель, а главное, не хватает господ офицеров, надежных фельдфебелей и вахмистров, способных возглавить постой!
И что там вопли каких-то заднепровских мелких помещиков, у которых усадьба да триста десятин, когда летят телеграммы за подписями: граф Бобринский (двадцать тысяч десятин), Лопухина-Демидова (пятнадцать тысяч десятин), князь Яшвиль и сама Мария Браницкая, имения которой богаче и больше иных великих герцогств Германии! На такое имение, которое щедро нарезал сам светлейший князь Таврический, нужен целый батальон солдат. Из конца в конец такого имения надо ехать несколько часов по железной дороге. Где уж тут! Не до полтавских галушек.
В городе все чаще и чаще свистали по ночам и пьяно выли далекие улицы и бесфонарные переулки, и вечерами даже тень и прохлада не манили на улицу молодежь. Пустовал городской сад у тюрьмы над Старым базаром, и женщины боялись выйти из дому без провожатого.
А на спаса, шестого августа, в престольный праздник соборной церкви, грянул погром…
Сотки, мерзавчики с отбитыми горлышками крупнозернистым градом валялись в траве, устилали тротуары у казенных винных лавок. Крутые затылки наливались красным, картузы ползли набекрень. Откуда у всех босяков одновременно появились деньги?! К монополькам ползли со всех сторон бродяги из предместий, завсегдатаи приднепровских кабаков и пивнушек, безработные плотовщики и пришедшие с верховьев корявые пильщики.
Поп в соборе говорил о кознях диавола, о царе и о подвиге и благословлял толпу большим крестом, которым он размахивал, как тяжелым кистенем.
А внизу с утра готовились к тревожной ночи. Никто не соглашался сторожить лесные склады и дворы. Хозяева запирали конторы, бросали добро на николаевских и александровских солдат с бородами и медалями, а то и с деревянной чуркой вместо ноги, оставшейся у Рущукских переправ на Дунае, у Плевны, у Шипки или даже у Малахова Кургана. Богачи шли наверх к родственникам, к знакомым, под защиту керосино-калильных фонарей и постовых городовых, исправно шагавших по лунным перекресткам у барских особняков и присутственных мест.
Но бедноте некуда было деваться. Добро прятали в подвалы и погреба, сами ложились на жаркие, бессонные, затаившие в себе ночной страх подушки.
Необычайно поздно горели в кабаках керосиновые «молнии», гремела гармонь, визжала ненастроенная скрипка и бренькали излюбленные хулиганьем дребезжащие балалайки. А там, где спускаются к Днепру черные ямы переулков, раздавался атаманский разбойничий посвист. И тени, пригнувшись, скользили у окон, накапливались у спусков, и тяжкая липкая ругань гудела во тьме…