Первопрестольная: далекая и близкая. Москва и москвичи в прозе русской эмиграции. Т. 1
Шрифт:
— Хоронят, что ли, кого? — рассеянно спросил Вассиан какую-то пожилую монахиню у входа.
— Инокиню одну нашу хоронят, отец. Мать Серафиму.
Вассиан вздрогнул и, низко опустив голову, пошёл дальше.
ЭПИЛОГ
Радуется купец, прикуп створив, и кормчий — в отишье пристав, и странник — в отечество свое пришед, — тако же радуется и книжный списатель, дошед конца книгам. Такоже и аз, худый, недостойный и многогрешный раб…
Прошли года…
Вскоре после сожжения еретиков умерла в государевой тюрьме Елена: огневая пляска жизни её кончилась, к её удивлению,
— Знаем тоже вас, соловьев волоколамских!..
Заволжские старцы потихоньку вымирали. Тихий Нил, умирая — это было в 1508-м — завещал своим ученикам бросить его тело в ров со всяким бесчестием: он не искал никакой славы при жизни, не хотел искать её и после смерти. Православная Церковь исполнила его завет добросовестно, не оставив ни жития его, ни церковной ему службы, а только нехотя причислила его к лику преподобных. Постепенно дух, оживлявший тёмные леса Заволжья, рассеялся, и на Руси более чем прежде возобладала в религии сухая обрядность над живою жизнью сердца. Последних еретиков отцы домучивали по монастырям, но «ереси», увы нам, не только не умирали, но продолжали незримо жить по градам и весям, и лесам, и даже монастырям Руси, выжидая исполнения времён.
Инок Вассиан по повелению великого государя Василия Иоанновича перебрался из-за Волги в Москву, в Симонов монастырь, жил привольно и богато и пользовался великим уважением великого государя, который звал его подпорою своей державы, умягчением сердца своего, утолением гнева, обогащением души, наставником нелицемерной любви и братолюбия. Конечно, всё это было только красноречием: Вассиан нужен был Василью, как его отцу заволжские старцы и еретики, только как орудие борьбы с наседавшими на него со всех сторон и всеми способами батюшками. Вассиан по-прежнему ненавидел всё и всех, ядовито язвил туполобых попиков, но в глубине души, что делать, не знал. И никак не мог он оторваться от отравленного кубка жизни.
…Была ранняя весна, Страстная суббота. Над Москвой зарумянился ясный, с морозцем вечер. И, когда город затих и в чистом небе проступили звёзды, со всех концов Москвы в слабо белевшийся в сумраке Кремль потянулся люд православный. И шли, переговариваясь низкими голосами, тысячи шли, и всё теснее и теснее становилось внутри белых стен кремлёвских, но они всё шли, торопились, и хрустел у них под ногами ледок, которым затянулись с вечера весенние лужи. Большая Медведица уже загнула хвост свой к
По мере того как близилась полночь, гудение это ослабевало: Кремль, царь-город всей Земли, всё более и более наливался какою-то тёплой и торжественной тишиной. На высоких стрельницах распластали среди звёзд свои острые крылья золотые орлы, а над ними, под звёздами, слышался говор гусиных стай. И тихо разгорались души ожидавших торжественной минуты людей.
Вассиан — он гордо пренебрегал церковными обычаями, — томимый привычной тоской, один поднялся на зубчатую стену и стоял там среди звёзд, над чёрным морем всё более и более затихающей толпы, и внимал своим думам-нетопырям. Прекрасные стены эти с стрельницами красносмотрительными заложены были тогда, когда он был ещё молод, а теперь вот он уже почти старик. И он скоро уйдёт — он потрогал ладанку и тихо вздохнул, — а красный Кремль останется. Что он увидит ещё в стенах своих?..
А внизу всё не только затихло, но словно и дышать перестало: вот, вот, сейчас… Но как ни ждали все заветной минуты, когда она пришла, когда над тёмной землёй раздался вдруг низкий, глубокий звук большого колокола от Ивана под Колоколы, всё от радостной неожиданности вздрогнуло, у душ разом выросли крылья, и сразу колоколу-великану отозвались во мраке колокола всей Москвы. Властными медными голосами запела, мнилось, Русь какой-то гимн победы. Внизу, у Тайницкой башни, вдруг, сотрясая всё, грянул выстрел: то Аристотель Фиоравенти из новоотлитых пушек приветствовал великий праздник. Вся земля, окутанная гудом колоколов, радостно дрогнула в ответ. По всей Москве запылали пред храмами смоляные бочки, по колоколенкам затеплились плошки, а по площадям, улицам тёмным, в руках у людей зароились маленькие огоньки свечечек восковых, тоненьких, умильных. И так же, как свечечки, теплились у людей и сердца…
Фиоравенти гремел в темноту своими пушками: «Раз… раз… раз…» И всё взволнованней, всё радостнее становилась ночь. Вот широко раскинулись двери Успенского собора, целый поток света вырвался оттуда в вешний мрак, полный мигания робких свечечек, и под стройное, торжественное пение блистающей рекой выплыл в ночь крестный ход.
«Христос воскресе из мертвых, — одушевлённо пели голоса, точно по лествице какой незримой в небо подымаясь. — Смертью на смерть наступи и гробным живот дарова… Христос воскресе из мертвых…»
С высокой зубчатой стены Вассиан видел, как такие же огневые, торжествующие реки выплыли и из других церквей Москвы и залили светом и песнопениями вешнюю ночь, и точно всё выше поднимались души над чёрной, в огнях, землёй. «Раз… — сотрясал всё Фиоравенти с Тайницкой стрельницы. — Раз… Раз…»
И люди обращались одни к другим с немножко неловкой, растроганной улыбкой:
— Христос воскресе…
— Воистину воскресе…
«Христос воскресе из мертвых… — под потрясающий гуд колоколов и грохот пушек, поднимаясь по лествице незримой, гремели голоса. — Смертью насмерть наступи и гробным живот дарова…»
— Ну, вот и Светлого праздничка дождались. Да никак это ты, Матвеевна? Христос воскресе.
— Воистину воскресе, касатик.
— Христос воскресе, боярышня, — обратился Митька Красные Очи к Маше Ряполовской, постаревшей, исхудавшей, похожей на черничку.
— Воистину воскресе… — мягко отвечала Маша и, поцеловавшись с Митькой, дала ему красное яичко и монету.
«Раз… Раз… — гремел Аристотелев гуд колоколов. — Раз… Раз… Раз…»
И вдруг Вассиан, злой, желчный Вассиан с удивлением почувствовал, как по постаревшему лицу его, теряясь в уже седеющей бороде, текут невольные слёзы ясного и глубокого восторга! Он был умилен до дна, сам не зная чем. «Жизнь зла, жизнь нелепа, не нужна — так, но почему же, Господи, иногда она так во всей нелепости своей волшебно-прекрасна и тепла?!»