Первые радости (Трилогия - 1)
Шрифт:
Она подкралась к спальной и прислушалась. Витенька храпел, но потише. Лиза приоткрыла одну створку двери. В спальне было полутемно. Муж лежал, раскинувшись, лицом вверх. На кресле, в стороне, белела брошенная кружевная сорочка: точно мертвая Пиковая дама, - вспомнила Лиза свой сон и, вспомнив, уже не могла не повторить памятью все впечатления, с какими ночью засыпала, и опять увидела смуглое лицо Цветухина, его смоляной взгляд, и захотела перечитать то место письма, где Кирилл о нем пишет.
Она тихонько села у окна и незаметно, урывками, вновь пересмотрела все письмо, стараясь разобраться в нем все еще не успокоившимся умом. Она силилась
– Боже мой, чем же я виновата!
– прошептала Лиза и беспомощно, по-детски, легла щекой на подоконник.
Понемногу она стала овладевать своими мыслями и с мучительной горечью понимать, что, подчиняясь своему долгу сначала перед отцом, потом перед мужем, боясь нарушить этот внушенный ей с детства, непреступаемый общеизвестный долг, она пошла против того долга перед самой собою, который никому не был известен, но был несравнимо больше и важнее всего. И хотя теперь Кирилл освобождал ее от этого долга - великодушно и как только мог мужественно, - она чувствовала себя нарушительницей любви, потому что любовь ее не переставала в ней жить сейчас, как прежде.
Ей жгуче хотелось смягчить этот приговор над собою, и она знала, что он смягчается или, может быть, даже рушится перед лицом нового, небывалого в ее жизни и высочайшего долга - перед тем, что она ожидала ребенка, - но ей не становилось легче, а только всеми ощущениями, словно обнаженными мукой, она чувствовала, что уже никакой силой ничего переменить нельзя.
У нее лились слезы, неиссякаемые и страстные, она не вытирала их и продолжала беззащитно лежать лицом на мокром подоконнике, не двигаясь, прижимая к груди смятое письмо.
38
С первыми санями Александр Владимирович Пастухов покидал родной город. Вещи были отправлены в Петербург раньше, и он ехал налегке - с одним чемоданом и портпледом.
Извозчик вез лихо, слышно было ёканье лошадиной селезенки да стук еще некрепких снежных комьев по передку. Пастухов раскраснелся, ветер, точно просеянным песком, поцарапывал его полные щеки. В высокой бобровой шапке, но с расстегнутым воротником, он смотрел вокруг с облегчением, приобретенное чувство свободы воодушевляло его живостью и новизной. Всю длинную улицу, которая натянутой белой лентой вела к вокзалу, он успевал оглядывать обе стороны домов, почти сплошь знакомых ему, и прощался с ними последней, немного залубеневшей от ветра счастливой улыбкой. "Бог с ним, с отчим домом, - думал он, - прощай навсегда или, может быть, до лучших времен". Но невольно он находил в прошлом что-то неуловимо-приятное и, радуясь отъезду, чуть-чуть жалел, что пережитое уже не возвратится.
Проезжая тюрьму, он отвернулся и глядел на другую сторону все время, пока мимо проползал бесконечный острожный забор. Он сам иногда дивился этому свойству своей натуры - оберегать себя от неприятного: глаза его не любили смотреть на то, что омрачало.
Университет наполовину был в строительных лесах,
Пастухов не взял носильщика и медленно прошел с багажом в зал первого класса. Здесь было не очень много народу, - офицеры пили крепкий чай за длинным столом с пальмами, купец, обжигаясь, ел щи, дамы в ротондах взволнованно разговаривали с носильщиками, большая семья расселась в кружок перед раскрытой корзинкой, и нянька, ломая на куски тульский пряник, наделяла им детей. Все были в зимнем, и теплота, пропитанная запахом обедов и папирос, еще больше давала ощущать наступившую зиму.
Цветухин и Мефодий шли навстречу Пастухову, покачивая головами, как будто говоря без слов, что вот ты и покидаешь нас, изменщик, а мы должны оставаться и завидовать твоему счастью. Они взяли у него из рук чемодан и портплед, и все трое уселись за небольшим столом невдалеке от огромной, разукрашенной фикусами стойки буфета. Они глядели друг на друга, улыбаясь, каждый сразу думая о себе и о том, что мог думать о нем другой. Потом Пастухов утер холодное от мороза лицо и сказал довольно:
– Хороша погодка. Что же? Расстанную?
Цветухин поднял голову к часам над буфетом:
– Минут сорок еще осталось.
Они велели подать нежинской рябиновой с пирожками и закурили.
Прошел мимо жандарм в шинели до пола, звеня шпорами и волоча за собой струю суконно-керосинового запаха. Пастухов пофыркал носом, озорно перекрестил себя чуть повыше живота:
– Пронеси, господи!
Все трое засмеялись и разобрали налитые официантом рюмки.
– В таких случаях, - заговорил Пастухов, выпив, - принято оглядываться назад и, что называется, извлекать уроки. Какие вы чудесные мужики! Жалко прощаться. Знаете, ведь я прожил с вами время, достаточное, чтобы родиться человеку. Вместе прошли по самому краешку пропасти и не свалились. Можно сказать - убедились, что чудеса бывают. Но понимаем ли мы себя больше, чем понимали до этого чуда?
– Понимать - мало, - сказал Мефодий.
– Умница, - одобрил Пастухов.
– Понимать - мало, но понимать надо. Иногда, в эти месяцы, я слышал дуновение черных крыл за своим затылком. Я спрашивал себя: за что же меня хотят столкнуть в яму? И мог ответить только одним словом: случайность. Потом беда миновала. Спину мою, как в детстве, овевает крылами бабушкин ангел-хранитель. Я спрашиваю себя - за что такая милость? И опять отвечаю: случайность. И вот я смотрю на нас троих и думаю: внутри у нас бродят какие-то непонятные нам реактивы. Соединились одни - и получились у тебя, скажем, Егор, твои летающие бумажки или твоя скрипка. Соединились бы другие - и ты стал бы раздавать на берегу прокламации. Случайность.
– Выходит, я и актер по случайности?
– спросил Егор Павлович довольно мрачно.
– В самом деле!
– уязвленно поддержал Мефодий.
– Не в том дело, что ты актер, я драматург, а вот он певчий.
– Почему вдруг певчий?
– обиделся Мефодий.
– Ну, не певчий, а семинарист. Это не важно. Важно - ради чего мы поем на все лады нашими козлетонами?
– Ну?
– строптиво подогнал Мефодий.
– То-то что - ну! Довольно разыгрывать оскорбленного. Налей лучше.