Первый великоросс(Роман)
Шрифт:
— А что с поселянами будет?
— Стрибог мудр…. Куда-нибудь отнесет. Без пользы людишек по земле не гоняет. Все делает с умыслом — хоть и ветер.
— Пойду спать, устал я… — сказал Синюшка.
— Наведаюсь в тот теремок, — поднялся и Чубок, — посмотрю Козича и этих…
— Да-а, Остен чуял, аки пес голодный! — в сердцах произнес Кучарук, и вдруг все поняли, что остались с носом. Возвращения обескураженного Чубка почти и не заметили. Сидели и думали, говорили о веренице неуклада… В спертом воздухе витало ощущение близкого конца. Пожилые расстроились очень: такая стремнина перемен была тяжела для
К утру, отсидев ноги, поднялись на полати, отказавшись от утешных баб. Лишь молодые небольшим числом остались внизу с девками самыми ненасытными. Жизнь должна продолжаться…
Завалились в повалуше, не подумав даже проникнуть в комнату Козича. Утром же, поднявшись, умудренные сном, решили заглянуть за запретную дверь. Там из нынешних мало кто был. Состав дружины менялся постоянно: одни приходили, другие уходили — или в Киев, или в леса, или за чур… Подросшие поселяне Поречного также вливались в дружину. Одним из них был и Синюшка, открывавший ларь:
— А Козич не все забрал…
Действительно, около половины ценностей лежали нетронутыми.
— Ай, да Козич! Алкает сносно… — проговорил Усь — также из местных, из поречных. — Сколь его знаю — все у него диво: сущий потешник!
Щек, не будучи причастным к ларцу, собрался домой. Спросил у Чубка:
— Может, вместе поедем? Погостишь у меня. Теперь я сюда нескоро…
— А за жену не отругаешь, а то ведь я…
— Убью! — рассмеялся Щек. — Когда захочешь — возвернешься.
— Я с радостью…
Поречный уменьшился еще на одного воина.
Жизнь Ходуниного дома с приездом Чубка переменилась в лучшую сторону. Молодой кметь привнес в тягучее ее течение оживление своими говорливостью и задором. Увлеченно играл с Яриком и Птарем, слегка ухаживал за Длесей и Стрешей, шутил над Сызом, со взрослыми братьями ходил на охоту, а вечерами рассказывал желающим о некоторых случаях из своей разбойничьей жизни в Поречном и на Роси, откуда был родом… Длеся, смеясь, как-то подметила:
— Ты где только не воровал!
— Конечно, ежели начать с младых ногтей… — оживился строгий и замкнувшийся в последнюю пору Светояр.
— С младых ногтей я начал оставлять маленьких Чубков! — Заглядывал на женскую половину семьи кметек. — А воровать начал с пеленок. Непослушный был — страсть!.. Маленьким убег в степь к печенегам. Матушка, сердешная, шум подняла. Наехала дружина наша, забрала меня.
— Как же тебя не продали ромеям иль хазарам? — удивилась Стреша.
— А я очень бедовый с измальства: поганых хворостиной гонял!
— Странно получилось.
— Никак не странно. Те же люди, живут токмо зело просто. На кониках помешаны, песни свои поют, скача верхом, детишек любят и собак… Я, если честно признаться, за собаками там гонялся. Печенеги надо мной смеялись. Собак-то у них целые стаи, больше чем лошадей.
— Выходит, лишь на море не воровали?
— На море — нет, а тут, на реке, да.
— Ой, расскажи! — попросили обе молодицы.
— Сторговались с киевлянами на колонтарь дюже лепый. Ссыпали кули овса к ним в бочки — чуть не полдня таскали добро на ладью! У нас-то, поди, причал не такой, как в Киеве… Да прошиблись мы: полсорока ведер недодали и дать не можем, потому как кончился овес наш!.. Пробежали
Чубок перевел дыхание… Была ли в доме Ходуни когда еще такая тишина? Гульна не сидела — стояла коленками на скамье, бухнув руки с грудями на стол. Сыз не сводил с нее очей, и непонятно было, слушал Чубка или нет? Наверно, ревновал к молодому парню, потому на него и не смотрел вовсе. Длеся со Стрешей сглотнули слюну. Чубок поправил кудерь на лысой голове и продолжил:
— Тонкая работа! Не в одночасье делана — месяца, а то и года ушли: усик к усику, песчинка к песчинке, камешек к камешку — и все то будто на веточках рассажено. В руку взять страшно: растает еще!
Купец говорит: «Давай!..» Козич отвечает: «Проси у пса шелудивого, а не у меня!..» Не согласен ни в какую!
Отводим мы Козича в сторонку и обещаем ему — кровь за слово! — вернуть перо к рассвету и еще три короба чего впридачу. Уж оченно нам броня та с большими бляхами понравилась! И неважно, кто ее одевать будет. Загорелись-разохотились — страсть!
Козич — широкий человек. Ежели руку на плечо ему водрузить — и вовсе святой! Хоть жалко ему до слез богатья и убранства своего, но и нам желает благости не мене… Короче, согласен стал наш Козич.
Разделись ихние дружинники, выкатили бочку меда на берег, навесили на края ее корцы. Разгружаем уж ладейку всем миром — овес назад, а купече дюже радый крутит перышко в руке, и очи его блестят красным солнышком. А Козич будто умер зараз: за что ухватиться не надумает, мякнет и тухнет!.. Мы его под руки, кои белы, как мел, приключились, и повели в теремок. Мед он не пьет — сладу с ним нет! А от такой болезни токмо мед в самую пору да свора баб!.. Мужики, что влачили беднягу, сказывали: ведем под локоточки, что, как у кобылки, зажидели, а грудное чрево евошнее от утраты недюжинной нам в маковки бьет-цокает, як копытца нерезя. То Козича плоть жила-старалася, эна как!
— Да-а… — протянула Гульна сострадательно.
— Но — забота Козича! — воскликнул увлеченный Чубок, лицом серьезным внимание слушателей разжигая. — Наша забота с его в едином ряду и не стояла: нам надо перышко возвращать, не то выйдет, что жизнь доброго человека на колонтарь обменяли, в придачу дав богатье дражайшее!
Усь зовет младых кметей, да выбирает с Синюшной нас: мол, ховайтесь, старайтесь, без пера не вертайтесь. Так-то!
Наши мужи мед хвалят, что иссяк. Киевляне катят колобушку хмельную вдогонку. Мы, для промысла отряженные, снуем меж всеми, к закромам ладейки близимся. А уж темно!.. Пробрались с Синюшкой в сенцы ладейные, а спрятаться от всякой всячины негде, и двери не поймем, куда ведут… Я — в один кут, он — в другой. Затаились. Найдут — скажем, пьяны содеялись да с песней громкой к своим уйдем… Ан, чую — поплыли! Скинул чоботы и поцыпал туда-сюда.