Песнь Соломона
Шрифт:
— Ууу! Лучше и не вспоминать…
И пошли истории о зверствах, сперва истории, услышанные от кого-то, потом случившиеся у них на глазах, а под конец и то, что с ними самими случилось. Длинный перечень унижений, насилий, оскорблений пролился стремительным потоком и, серповидно изогнувшись, уткнулся острием юмора в самих рассказчиков. Они вспоминали, с какой скоростью неслись, какие позы принимали, на какие пускались уловки, хохоча как сумасшедшие и таким образом доказывая, сколь возможно, что не такие уж они страшные трусы, просто люди как люди. Молчал только Имперский Штат, стоя с метлой в руке и выпятив губы, и был похож на умненького мальчика десяти лет.
И Гитара. Оживление его прошло, лишь в глазах посверкивали
Выждав некоторое время, Молочник поманил его к дверям. Они вышли и, не говоря ни слова, зашагали по улице.
— Что стряслось? Когда ты вошел, вид у тебя был паршивый.
— Ничего, — сказал Молочник. — Выпить бы куда зайти.
— К Мэри?
— Нет! Там слишком много девок.
— Сейчас только полдевятого. «Кедровник» не откроют до девяти.
— А, черт! Придумай сам. У меня башка устала.
— Пошли ко мне, найдется кое-что.
— Это мысль. А ящик твой работает?
— Чего захотел! Никак не соберусь починить.
— Мне хочется музыки. Музыки и выпить.
— Тогда придется посетить мисс Мэри. А ее девушек я устраню.
— Правда? Интересно поглядеть, как ты будешь этими дамочками распоряжаться.
— Пошли, пошли. Здесь тебе не Нью-Йорк, выбор ограничен.
— Ладно, уговорил. Потопали к Мэри. Прошагав несколько кварталов, они добрались до угла Рэй-стрит и Десятой. Проходя мимо маленькой булочной, Гитара проглотил слюну и ускорил шаг. Заведение Мэри, выполняющее функции ресторанчика-бара, было самым процветающим на Донорском пункте — хотя на каждом из остальных трех углов имелись аналогичные забегаловки, — и причиной этого успехи была сама Мэри, смазливая, хотя и чересчур накрашенная официантка, она же совладелица бара, бойкая, игривая, острая на язык, приятная и занятная собеседница. Шлюхи чувствовали себя здесь в безопасности; одинокие пьянчуги имели возможность нализаться без всяких тревог; фраера там находили все — от желторотых цыплят до видавших виды стервятников и даже подсадных уток; неугомонные домашние хозяйки упивались комплиментами и плясали так, что каблуки от туфель отлетали; подростки постигали здесь «правила жизни» — и никто из посетителей не скучал. Ибо освещение у Мэри было подобрано так, что все женщины выглядели красавицами, а если и не красавицами, то очень привлекательными. Музыка придавала особый тон и стиль разговорам, от которых в другом месте мухи дохли бы со скуки. А напитки и еда побуждали посетителей к поступкам самого драматического свойства.
Впрочем, начиналось все это часов в одиннадцать. В половине же девятого, когда пришли Гитара и Молочник, ресторанчик был почти пуст. Они быстро юркнули в кабинку и заказали шотландское виски с водой.
Молочник сразу осушил свой стакан, заказал новую порцию и только после этого спросил Гитару:
— Отчего все называют меня Молочником?
— Почем я знаю? Насколько мне известно, это твое имя.
— Мое имя Мейкон Помер.
— И ты притащил меня в такую, даль, чтобы сообщить мне свое имя?
— Мне нужно это узнать.
— А ну тебя. Ты лучше пей до дна.
— Ты свое имя знаешь, верно ведь?
— Отстань. Чего ты ко мне прицепился?
— Я сегодня врезал своему старику.
— Врезал?
— Да. Я его так ударил, что он упал на батарею.
— А что он тебе сделал?
— Ничего.
— Ничего? Ты ни с того ни с сего ему вмазал?
— Угу.
— Безо всякой причины?
— Он ударил мать.
— А…
— Он ее ударил. А я его ударил.
— Сочувствую.
— Угу.
— Я не шучу.
— Я знаю. — Молочник тяжело вздохнул. — Я знаю.
— Слушай. Я ведь понимаю, что у тебя сейчас на душе.
— Как же! Ни фига ты не понимаешь. Если с тобой такого не случилось, то не поймешь.
— Нет, я понимаю. Слушай, ты же знаешь, меня часто брали на охоту. У нас на Юге, еще когда я мальчонкой был…
— Вот не было печали.
— Я не из Алабамы. Из Флориды.
— Один черт.
— Не перебивай, Молочник. Послушай. Меня часто брали на охоту. Вот буквально только я начал ходить, И сразу же у меня прорезались способности к этому делу. Все говорили, я прирожденный охотник. Я мог услышать любой шорох, я чуял любой запах, я, как кошка, видел в темноте. Ты меня понял? Прирожденный охотник. И ничего я не боялся — ни темноты, ни крадущихся теней, ни непонятных звуков — и никогда не боялся убить. Я мог убить кого угодно. Кролика, птицу, змею, белку, оленя. А сам совсем еще малыш. И хоть бы что. Кто попадется, в того и стреляю. Взрослые просто со смеху помирали. Говорили, сама природа создала меня охотником. После того, как мы с бабушкой перебрались сюда, я не скучал по Югу, скучал только по охоте. Поэтому, когда бабушка летом отправляла нас, ребят, на родину, я думал лишь о том, что снова смогу поохотиться. Запихнут нас, бывало, в автобус и отправят на все лето к бабушкиной сестре, тете Флоренс. И как только я туда приеду, сразу начинаю ждать, когда же мои дядюшки в лес соберутся. Однажды летом — мне было тогда, по-моему, лет десять-одиннадцать — отправились мы все вместе на охоту, и я отбился от остальных. Мне показалось, я заметил оленьи следы. И плевать мне было, что сезон не для охоты на оленей. Я в любом сезоне, когда видел их, то убивал. Насчет следов я не ошибся, следы оказались оленьи, только расположены как-то чудно — мне казалось, между ними расстояние должно бы быть пошире, — но все равно я видел: оленьи следы. Они, понимаешь, след в след себе попадают. Если ты не видел раньше их следов, то подумаешь: какая-то двуногая скотинка пробежала. Ну, я все равно иду, иду себе по следу, потом гляжу — кустарник. Свет падал удачно, и я вскоре разглядел среди ветвей оленя. Первым же выстрелом я свалил его, вторым — прикончил. Так приятно мне, знаешь ли, радостно стало. Представил себе, как показываю дядюшкам свою добычу. Но я добрался до места, где лежало тело — а шел я медленно, не торопясь, опасался, как бы не пришлось мне еще раз стрельнуть, — и увидел: это самка. Старая уже но все равно — самка. И стало мне… тошно. Понимаешь ты, о чем я? Самку убил. Самку, понимаешь ты?
Молочник таращил на Гитару глаза со всей старательностью человека, желающего выглядеть трезвым.
— Вот почему я понимаю, что ты чувствовал, когда увидел, как отец ударил мать. Это все равно что выстрелить по самке. Мужчина этого не должен делать. Так что я вполне понимаю тебя.
Молочник кивнул, но Гитара не сомневался, что из его рассказа он не усвоил ровным счетом ничего. Вполне возможно. Молочник даже не знал, что такое самка, и, уж во всяком случае, он знал: это совсем не то что его мать. Гитара провел пальцем по краю стакана.
— Что она сделала, друг?
— Ничего. Улыбалась. Ему не понравилась ее улыбка.
— Чушь плетешь. Объясни все толком. И не торопись опять же. Беда вот, пить ты не умеешь.
— Как это я не умею пить?
— Извини. Ну, выкладывай.
— Я надеялся, мы серьезно поговорим, а ты несешь какую-то плешь.
— Я тебя слушаю.
— А я говорю.
— Говорить-то ты говоришь, да что? Папа врубил маме, потому что она ему улыбалась. Ты врубил ему, потому что он врубил ей. Так вот, хочется понять, ваша семья весь вечер этим занималась или ты мне еще что-то хотел рассказать?
— Потом был разговор у меня в спальне.
— С кем?
— С моим стариком.
— Что он тебе сказал?
— Сказал, я должен стать мужчиной в полном смысле слова и должен знать все правду полностью.
— Ну-ну.
— Ему хотелось когда-то купить «Эри Лакаванна», а мать ему помешала.
— Да? Так может, ее следовало ударить?
— Ты говоришь смешные вещи, друг.
— Почему же ты не смеешься?
— Я смеюсь. Внутренне.