Песни мертвых детей
Шрифт:
Они стояли в коридоре и смотрели на меня через большое окно. Бабушка плакала, а у дедушки глаза влажно блестели. И в них мокрилось что-то навроде чувства вины.
— Что же мы наделали? — спросила бабушка у дедушки.
— С ним все будет в порядке, — соврал дедушка.
Когда кто-то выходил из палаты, они накидывались на него с вопросами. Наконец главный врач отвел их в маленький кабинет и попытался подготовить к худшему (то есть обрисовать весь ужас ситуации, чтобы они перестали досаждать всем вокруг). Он позволил им немного поплакать у себя в кабинете. На стене висел плакат беременной женщины с сигаретой в зубах. У бабушки с дедушкой слов не было, они просто плакали и плакали. Через два дня должна была вернуться Миранда из своего Баден-Бадена. Они думали, как же им сообщить ей ужасную новость.
Я
Однако в мозгу, под стенками черепной коробки, продолжало происходить много чего.
Во многих смыслах я чувствовал себя лучше.
Я оглядываюсь на те минуты почти с ностальгией. Там, в больнице, царил полный покой. Я лежал тихий, таким тихим я никогда в жизни и не был.
В каком-то смысле я готовился, как делают многие умирающие, к тому, что мне предстоит после смерти.
Единственный критический момент наступил в самом конце, когда сердце перестало дергаться. В течение совсем недолгого времени врачи и медсестры пытались оживить меня с помощью электрошока. Но я уже плыл над головами.
Я умер.
Я летел.
Впрочем, полет — это из области мелодрамы.
В это мгновение я был в своем теле, а в следующее — уже нет.
Бабушка с дедушкой сидели рядом. Я не слышал, как они говорили мне «мы тебя любим», и «прости нас», и «жаль, что так получилось», и «Мэтью, прости нас». Я не чувствовал, как они сжимают мне руки (бабушка правую, дедушка левую), и целуют меня в лоб, и гладят по щеке. Покидая тело, я не прошел через их печальные сердца. Я ничего не чувствовал. Я уже находился вне. Я превратился в собственный прах И о том, где мой прах найдет пристанище, я думал не больше, чем о том, откуда он вообще взялся. Единственное, что я чувствовал, — нежелание прощать их, а еще желание, чтобы их не простили другие. Я отшвырнул их так же легко, как отшвыривают серый камешек на пляже, где нет ничего, кроме серых камешков.
Последний образ, который запечатлелся во мне, последняя картинка — это кровать, вид сверху, я сам, посмертные заботы обо мне, мое лицо, дряблое, серое.
Затем серый цвет превратился в белый, а белый во что-то совсем иное.
Глава шестая
ЭНДРЮ
Характерная черта невинных людей — им чудится, что они давно утратили невинность. Скажи вы мне накануне смерти Мэтью, что я невинен, я бы, наверное, запихал слова вам обратно в глотку. И все же именно тогда мы все наконец распрощались с детской невинностью. Мы были детьми, которые мечтали стать мужчинами; а теперь мы были мужчинами, пусть и весьма юными мужчинами, которые мечтали умереть. Усилия, чтобы мы не умерли, предпринимались невероятные, и очень эффективные усилия. В день, когда заболел Мэтью, нас всех забрали в мидфордскую больницу — каждого в отдельной «скорой». Там нас осмотрели, взяли кровь на анализ, расспросили и посадили на карантин. Врачи, которые нами занимались, были в резиновых перчатках и масках, закрывавших нос и рот. Казалось, они нас боятся. Но это не значит, что они нас слушали или отвечали на наши вопросы о том, что происходит.
Выяснилось, что только одному из нас, Питеру, грозит опасность заразиться болезнью, которая убила Мэтью. Несколько уколов антибиотика — и он был в безопасности. Но нам сказали, что нужно на сутки поместить всех троих «под наблюдение».
Наблюдали нас не особо пристально, потому что, как только в палатах погасили свет, мы, повинуясь одномоментному импульсу,
— Вы видели Мэтью? — спросил я.
Никто не видел.
Тогда мы сравнили то, что услышали от врачей. Похоже, они говорили нам одно и то же, разве что на разные лады. Что дела у Мэтью идут на поправку. Что нет повода для беспокойства. Они, мол, делают для Мэтью все, что в их силах. Да, он тяжело болен, но шансы на полное и быстрое выздоровление достаточно велики. А поскольку они были в белых халатах, выше нас ростом, небриты и говорили проникновенными голосами, то мы всецело доверяли им. Особенно успокаивали нас белые халаты. В конце концов, именно эти доктора будут лечить нас, когда мы ранеными вернемся с полей сражений, отразив вторжение русских. Мы знали, что нашим родителям доверять нельзя. В медицине они ничего не смыслят. Но и докторам нельзя доверять — ведь достаточно разок на них взглянуть, чтобы стало ясно: штатские. И какой смысл говорить им правду?
Болтовне медсестер мы особого значения также не придавали. Они ведь всего лишь женщины.
Лишь позднее мы узнали, что даже через несколько часов после смерти Мэтью нам по-прежнему отвечали: «С ним все в порядке. Не беспокойтесь. Мы о нем заботимся». Они лгали нам. Как они могли? Они предали свои белые халаты.
Бачки в женском туалете тихо журчали.
Мы говорили шепотом.
Я сказал:
— Какие вопросы задавали вам доктора?
— Мне совсем идиотские вопросы задавали, — ответил Питер.
— А именно? — спросил я.
— А именно: «Имел ли ты физические контакты с Мэтью?»
— И что ты ответил? — спросил Пол.
— «Конечно, нет!» — вот что я ответил. А они спросили, не целовался ли я с Мэтью. Они свиньи! — Питер почти кричал.
— Тсс, — сказал я. — Могут услышать.
Питер расстроенно посмотрел на меня.
— Но я же не целовался с Мэтью. Почему они так сказали?
— Наверное, проверяли, — сказал Пол с умным видом.
Я понимал, что Питера надо успокоить. В периоды особого волнения как никогда требуется твердая рука. Младший боевой состав надо было чем-то отвлечь.
— Давайте сбегаем на разведку, — предложил я.
Эта ребяческая фраза была у нас в ходу еще долго после того, как мы избавились от прочих слов Докомандной эпохи. Но пользовались мы ею редко, а потому Питер сразу понял, что я обращаюсь к самой преданной стороне его натуры. Разумеется, у меня уже сложился план. Но зачастую лучше, чтобы подчиненные считали, будто они сами догадались.
Мы выскользнули из женского туалета. В больнице стояла полная тишина, но это не значило, что все здесь спят. Нет, здесь далеко не все спали, а кое-кто даже ходил, только ходил очень-очень тихо. Мимо шуршали медсестры в обуви на мягкой подошве. Пациенты скрипели до туалета и обратно в новых тапочках на резиновой подметке. Из палат, мимо которых мы крались, доносился хрип и скрежет — дышали больные. Мы демонстрировали прекрасные навыки таиться и скрываться. Мы проползали под кроватями и ныряли под ширмы. Мы были беззвучны и неслышны. Если вдруг один из пилотов «Спитфайров» просыпался и выпучивался на нас, мы поднимали вверх большой палец. Он улыбался, тыкал в ответ свой большой палец, снова улыбался и засыпал. Я знал, куда мы направляемся. Я крался впереди. Если Пол жестом предлагал свернуть в какой-нибудь коридор, я качал головой. Мы направлялись в отделение, название которого было большими белыми буквами написано на зеленой стене: ПАТОЛОГИЯ. Я хотел кое-что выяснить, по сугубо личным причинам. А кроме того, нужно было узнать, достаточно ли храбры остальные, чтобы проникнуть туда.