Песня синих морей (Роман-легенда)
Шрифт:
Отбиваться от врага — он знал теперь, как это трудно. Окопы и щели, груды стреляных гильз, жажда и голод, запах бинтов и крови — и смерть, бредущая рядом с тобой по пыльным дорогам. Умирают друзья, не доев сухарей, не расстреляв патронов, не дописав писем, а ты остаешься, чтоб драться — сегодня и завтра, ночью и днем, драться насмерть, еще суровей и беспощадней, ибо тебе достаются от павших в наследство не только патроны, но и счет их к врагу, ненависть их и память.
Мог бы он честно и прямо взглянуть в глаза погибшим — так же, как смотрит в глаза живым?
Там, на юге, им нелегко пришлось. В районе Раздельной немецкие танки вклинились в расположение бригады, расчленили ее, искромсали. Остатки двух батальонов отступили к Одессе. Другая же
Главные дороги на Николаев, по которым наступали ударные силы немцев, остались гораздо северней. Здесь же, в краю степных берегов, рыбацких проселков да прогорклых лиманов, действовали румынские части, плохо обученные и плохо вооруженные. Они не выдерживали натиска моряков и снова вступали в бои лишь потому, что позади них орудовали немецкие заградительные отряды. Тем обиднее было морякам отступать. Но на севере, грозя окружением, нависли механизированные дивизии гитлеровцев.
Колька все чаще теперь узнавал побережные села, рыбацкие летники и бухты. Родные места вплотную надвинулись на него — и вместе с ними нахлынула отрезвляющая зримость и ясность происходящего. Пока он дрался вдали от дома, события, смерти, само его, Колькино, существование, даже время — казались чужими и нереальными, случайными, каким-то-то потусторонними. Море и близость Стожарска словно сбросили с глаз и с души пелену притупленности — той притупленности, что приходит с великой солдаткой усталостью. Война, приблизившаяся к Стожарску, вдруг обретала свой девственный трагический смысл — смысл, что, быть может, и познается человеком до конца лишь в минуты, когда коснется в нем привычных, устоявшихся понятий и представлений. Для Кольки эти понятия с детства были связаны с морем и степью, с шаландами на песке, с этим небом и с этим берегом. И потому, шагнув на родные Кольке поля, война шагнула одновременно и сразу и в детство его, и в юность, в судьбу земляков и сверстников, матери и отца, учителя Городенко, шагнула в горечь его не забытой любви к Елене. Будучи до сих пор расплывчатым ощущением всеобщего горя, она превратилась теперь в кровоточащий сгусток Колькиных личных болей и бед.
Каждый знакомый кустик, казалось, спрашивал: доколе? До каких же пор отступать? От этих вопросов некуда было уйти. Они сжимали горло так же, как молчание над свежими могилами. В редкие минуты затишья комиссары устало повторяли о временности факторов, сопутствующих врагу. Матросы слушали хмуро и молчаливо: эти факторы оправдывали наши неудачи, но не воскрешали мертвых.
Оружия не хватало. По вражеским танкам хлестали матросские пулеметы, но лишь сбивали с брони густую степную пыль.
— Эх, подошли бы к берегу корабли! Глушанули б из главного калибра! — сокрушались в такие минуты моряки.
— Корабли… Сказывают, под Одессой воюют все больше старые: «Коминтерн», «Червона Украина», «Красный Крым». А новые крейсеры отстаиваются в Севастополе.
— На кой же черт их тогда строили?
— А ты что-нибудь полегче спроси, — огрызались со злостью. — Кабы я знал — в адмиралах ходил бы!
И снова перед Колькой возникали прежние вопросы, запавшие в думы. Казалось, их задавали теперь и травы, пропахшие гарью, и летники с заколоченными наглухо окнами, и небо, изгрызанное зенитками. До каких же пор? До каких рубежей?
Однажды на рассвете он поднялся на пригорок, взглянул на восток, просветленный близостью дня. Заря занималась тихая, неподвижная, как заводь неторопливой реки. И словно отраженные в этой заводи, туманились синеватыми контурами знакомые до судороги в горле вербы. Да будь Колька хоть трижды погибшим и похороненным, оплаканным и забытым, он и тогда бы — в сумрачных недрах земли — помнил бы их еженощно и вечно! То были старые вербы над Раскопанкой.
Почудилось, будто сверху плеснули
Он смотрел на Стожарск затуманенными глазами, и город, раскинувшийся за вербами, то входил в его сердце пронзительной болью, то становился вдруг похож на множество пройденных дней.
Кто-то остановился позади. Он обернулся и увидел улыбчивые глаза Лемеха.
— В дозоре я был, у моря, только сейчас сменился, — сообщил тот растроганно. — Мысок там один — ну прямо как у нас, под Стожарском! Что возле Канатной бухточки, помнишь? И обрыв так же выветрен, и щуры насверлили гнезд, и даже ступеньки кто-то выдолбил наверх, как мы когда-то с тобой!
Помутневшим взглядом Колька указал на башню маяка за синеватой каймою верб, пересиливая тоску, глухо обронил:
— Петро… Стожарск это.
Заметил, как побледнело лицо друга, как отразился в нем испуг. Не перед смертью испуг, не перед боем — перед солдатской совестью, что позволила не узнать своих берегов…
Сложные чувства и желания возникали у Кольки в то утро. С одной стороны — любыми усилиями, любою ценой отстоять последний рубеж перед городом, не пустить врага на стожарские улицы, во дворы земляков и в отцовский дом. Если б такою ценой оказалась его, Колькина, жизнь — не колебался бы ни мгновения. С другой стороны — ему страстно хотелось поскорей очутиться дома, увидеть родных, убедиться своими глазами, что живы они, расспросить, разузнать, как там, что там. Хотелось, хоть понимал: оказаться дома можно, лишь отступив за Раскопанку… День тянулся, казалось, мучительно медленно. Даже беспрерывные бомбежки не в силах были ускорить течение времени или хотя бы скрасть его, ибо время вплеталось в Колькины думы, а они не могли обрести ни конца, ни логической завершенности.
Удары с воздуха нарастали. Сипло свистели бомбы, мягко и как-то пружинисто рвались, и гул разрывов, теплый и плотный, волнами проходил сквозь тела матросов, заставляя мелко и судорожно стучать сжатые зубы. Вслед за немецкими самолетами вступила в бой артиллерия. Снаряды похрапывая пролетали над моряками, нащупывая наши тылы. Противник не знал, что бригада уже давно не имела тылов.
В полдень потянулись к Раскопанке ползком санитары и раненые. А еще через час, когда справа, в степи, появились фашистские танки, по цепи был передан приказ: отступать.
Какой-то отчаянный румынский батальон поднялся было в атаку, но прикрывающая рота матросов встретила его такою злостью огня, что он поспешно снова залег и уже не выказывал желания помешать отходу бригады. «Эх, были бы с нами танки и самолеты, — с горечью думал Колька, — разве мы отошли бы хоть на шаг!»
Двигаясь вдоль окопов, он разыскал командира и комиссара бригады, доложил:
— Левее надо брать, на старые вербы. Брод там.
— Местный? — поинтересовался, бегло взглянув на Кольку, комбриг.