Песочные часы
Шрифт:
Мне больше всего нравятся игры, не требующие особой беготни и увертливости. Я люблю — в «классики», в «испорченный телефон», в «кольцо-кольцо, ко мне», в «барыня прислала сто рублей», а особенно — в «море волнуется». В этой игре я люблю водить. Все становятся в нарисованные круги — «домики», и каждый сообщает мне на ухо придуманное слово. Слова далеки друг от друга по смыслу, но я должна соединить их так, чтобы получился связный рассказ. И я начинаю сочинять этот рассказ, по очереди вплетая в него каждое из названных слов. Те, кого я назвала, выходят из своих «домиков» и идут за мной, и вот я уже веду по двору длинную цепочку, вывожу ее через подворотню на улицу или через черный ход четвертого подъезда на задний двор, плетя и плетя сюжет, и вдруг в самом
Эта считалка напоминает витрины арбатских магазинов: того, где продаются пуговицы, или другого, где сушки сложены в форме плетеной корзинки, в которой лежат калачи и плюшки.
Ехал мужик по дороге, Сломал колесо на пороге, Сколько гвоздей, говори поскорей, Не за-ду-мы-вай-ся!Этот мужик похож на шофера Сергея Георгиевича, «Сёича», коренастого, почти квадратного, в коричневом, кожаном, в белых трещинках от старости, длинном пальто. Он водил и постоянно чинил во дворе подержанный черный «хорьх» Рубена Николаевича Симонова, единственного в те времена в нашем доме машиновладельца. А зачем для починки колеса нужны гвозди — это неважно, важен ритм и то, что соблюдён закон считалки: можно назвать цифру — отпасовать и снова с волнением ждать, на кого она упадет. А потом: «Раз, два, три! Кто играет, тот беги!» — и все разбегаются по двору, а тот, кто водит, должен кого-нибудь осалить. Но попробуй, увернись от стремительных мальчишек! Зато можно крикнуть: «За одним не гонка, он не пятитонка!» или произнести магическое «Чур-чура!» — и стать на некоторое время вне игры.
Ходи в петлю, ходи в рай, Ходи в дедушкин сарай, Там и пиво, там и мёд, Там и бабушка живет. Первый раз прощается, Второй воспрещается, А на третий навсегда Закрываем ворота!Представляется не сарай, а домик, где живут мои дедушка с бабушкой, которых я так никогда и не увидела: их убили немцы в Радомысле под Киевом. Мама хранит фотографию, на которой они сняты со всеми своими детьми — у них было восемь детей. Бабушка седая, в темном закрытом платье с длинными рукавами, сидит боком на табуретке, руки сложены на коленях. А дедушка сидит свободно, по-хозяйски, на нем косоворотка с вышитым воротничком, у него волевое, крепкое, властное лицо, светлые, прямо глядящие в аппарат глаза, щеточка усов. Он был в своем городе уважаемым человеком, издателем газеты «Радомысляне».
Ехали бояре, кошку потеряли, Кошка сдохла, хвост облез, Кто промолвит слово, Тот ее и съест!Легкое коротенькое платье вздувается пузырем от теплого ветра, который
Осенью двор покрыт опавшими кленовыми листьями. Они устилают асфальт и землю в палисаднике толстым слоем, по ним можно идти как по мелкой воде, разбрызгивая листья в разные стороны. Они падают на балконы и подоконники, медленно плывут по воздуху, покачиваясь и плавно взмывая, как бумажные самолетики. Рыжеусый дворник Антон сгребает их в большие шуршащие кучи, а мы с разбегу прыгаем в них, как в сено.
А зимой двор завален снегом, таким чистым, что его, скатав в комочек, можно есть как мороженое, что, конечно, строго нам запрещается.
Антон деревянной лопатой закидывает снег за низенький забор палисадника, отчего посреди двора вырастает снежная гора с крутыми обрывистыми краями. Сунув мысы валенок в округлые кожаные ремешки коротеньких лыж, я взбираюсь на эту гору, увеличенную воображением до размеров настоящей горы, иду круг за кругом по верху, боясь сорваться, преодолевая воображаемые опасности, и мысль, что всё это понарошку, делает особенно захватывающими все придуманные мной приключения.
Вот все выходят из своих подъездов, и каждый произносит, как пароль:
— Кто гуляет?
И начинается гулянье. Мы уже в снегу, и в валенках снег, и за шиворотом снег, но так весело валяться, ворочаться кучей малой, снова и снова взбираться и скатываться с горы, которая становится всё раскатаннее и положе, под нестрогие крики Антона:
— А вот заставлю самим всё убирать!
Рано темнеет, зажигаются лампочки над подъездами.
Идет по двору сосредоточенный Борис Евгеньевич Захава — «Наташкин папа».
Выходит из своего подъезда черноокая, медлительная Анна Алексеевна Орочко — «Женькина мама». Медленно и торжественно, весь погруженный в предстоящий спектакль, проходит Иосиф Моисеевич Толчанов — «Алешин папа». Пролетает всегда в чем-то развевающемся, трепещущем красавица Цецилия Львовна Мансурова. Шествует вельможный академик Виктор Алексеевич Веснин в шубе с бобровым воротником и в бобровой шапке. В ответ на наше «здравствуйте!» (нам очень нравится здороваться с Весниным — это у нас ритуал) он снимает шапку и вежливейшим образом кланяется нам, дворовой ребятне, и не рассеянно-безлично, а каждому в отдельности. Торопятся на спектакль Вера Константиновна Львова, Леонид Моисеевич Шихматов — «Валькины мама и папа», окликают нас, отряхивают, призывают к тихим играм — мы не видим, не слышим, мы отделены от благоразумия взрослых, как отделена волшебная сказка от необходимости мыть руки перед едой.
Мы роем в снегу пещеру с толстыми сводами и узким длинным лазом. Там, внутри, таинственная темнота, и там тепло, потому что нет ветра и надышали. Только заледенели коленки и онемели руки в мокрых, тяжелых от налипшего снега варежках. Мы бежим греть руки в третий подъезд. Там двойные двери и между ними высокая горячая батарея. Мы кладем на нее варежки, суем онемевшие руки между ее ребрами, прижимаем к ним мокрые, озябшие колени. Валя рассказывает, какую книжку она сейчас читает. Мишка перебивает: это что, вот Кирка рассказывал!.. Кирка — его старший брат, военный переводчик. Он видел немецкую кинохронику про фашистский концлагерь. Как из наших пленных выкачивали кровь для их раненых.
— Как! Всю?!
— Ну да!
С этого момента я надолго заболеваю Мишкиным косноязычным, но зримым рассказом, представляя себе снова и снова обескровленного человека, который пытается встать и — падает, потому что фашисты выкачали из него всю кровь. Этот человек начинает существовать в моей потаённой жизни, я отчасти сама становлюсь этим человеком, я умираю, меня спасают… Прижавшись к батарее, я жадно впитываю Мишкин рассказ, злясь на Валю с ее уточняющими вопросами и на Аню, нетерпеливо влезающую со своим: «Это что, а вот нам рассказывали!»