Петербургские апокрифы
Шрифт:
Барон хотел что-то сказать, но всхлипнул, повернулся и, закрыв глаза руками, быстро стал удаляться.
Лушка же постояла в раздумье, досадливо махнула рукой и побежала близкой тропой прямо в усадьбу, так как должна была о каждом свидании, не принесшем до сих пор никаких плодов, доносить Еремеичу.
К ужину барон опоздал, чего ранее никогда с ним не случалось, и таков вид его был необычаен, что почти с ужасом воскликнула баронесса:
— Что с тобой, друг мой?
— Ах, — вздохнул барон и почти упал на стул. Только испробовав поросенка с кашей, несколько
— Не беспокойтесь, дражайшая маменька. Нет такой жертвы, которую не перенес бы для вас нежно любящий сын.
— О чем ты толкуешь, понять не могу, — с тревогой спрашивала баронесса и потом, вспомнив наставления Еремеича, заговорила, — друг мой, знаю, что любишь меня преданно, но огорчает меня меланхолический нрав твой. Тебе ли в молодости, в достатке предаваться унынию. Отчего не найдешь забавы себе? Молодости свойственно веселье, иной раз шалости, а ты всегда один и печален. Что с тобой? Почему не откроешься мне?
Барон вздохнул, отодвинул тарелку и опустил голову.
— Ужели ничто не прельщает тебя столь свойственное юному возрасту? Набрал бы из дворни парней и девок. Песни бы петь приказал, а ежели бы приглянулся кто!..
Тут баронесса закашлялась и смолкла, а барон, вспыхнув и с слезами на глазах, дрожащим голосом вымолвил:
— Неужто до вас дошли недостойные слухи? Неужто не поверите мне, что если бы недозволенное чувство и прокралось в сердце, так не позволил бы себе огорчить вас недостойным поведением?
При этих словах барон встал из-за стола, поцеловал матушкину руку и удалился на свою половину, оставив баронессу в немалом недоумении.
Продолжая тяжко вздыхать, вошел барон в свою комнату, погруженный в мрачное смятение, опустился в кресло и поставил ногу на скамеечку, дабы Филька-казачок расстегнул туфли и приступил к ночному туалету барина.
Каково же было не только изумление, но прямой ужас барона, когда вместо стриженого затылка Фильки у своих ног увидел белокурые косы Лушки, которая, став на колени перед креслом, расстегивала пряжку баронской туфли.
— Как решилась ты! — воскликнул барон фон-Кирилов не своим голосом. — Скорей, скорей беги отсюда. Иначе мы погибли.
Он вскочил и бросился к двери, но, увы, в ту же секунду зазвенел замок: кто-то запер снаружи дверь.
Как безумный, метался барон по комнате, а Лушка сидела на полу и без малейшего смущения и страха смотрела на барона.
— Беги, беги, — повторял тот, а она, улыбаясь, вымолвила:
— Зачем же бежать? Неужто столь противна вам?
— Как решилась ты на такую дерзость? — спросил барон, несколько пораженный ее спокойным видом и тоном.
— В полюбовницы к вам поставлена. Сам Павел Еремеич свели меня сюда и приказали, — сказала она с улыбочкой.
— Как? — барон даже сел на кровать от изумления.
— Да и от барыни на то приказ вышел, — отвечала девка.
— Луша, Луша! что ты говоришь, какой позор, как поруганы чувства наши чистые, — восклицал барон, а Луша, подползя по ковру к кровати, обнимала ноги несчастного влюбленного и вкрадчиво шептала:
— Какой
Она уже целовала руку беспомощно повисшую, снимала туфли и ловче Фильки справилась с прочей одеждой, все время ласково приговаривая. Барон молчал, не переставая тяжко вздыхать. Потом, быстро скинув с себя сарафан, Лушка задула свечу и, прижимая голыми руками к пышной груди своей огорченного все еще чем-то любовника, шептала:
— Разве не говорил, что любишь, так что же не поцелуешь.
На другое утро, встретив по обычаю барона у дверей, Еремеич пожелал доброго утра и, приложившись к руке, промолвил:
— Виноват я перед вашей милостью: не спросясь, Фильку отослал и нового спугу поставил вам.
Барон вспыхнул, но все же не без шутливости ответил:
— Ничего, Еремеич, в вину тебе не поставлю. Много усерднее новый слуга.
Когда же в предвечерний час сел барон к клавесинам, веселее запели ржавые струны. Нежно прозвенели куранты и семь раз склонялся томный пастушок к фарфоровой возлюбленной своей, и уже без всякой меланхолии наблюдал их любовную игру барон фон-Кирилов.
Желтая карета{340}
Желтая маленькая карета со спущенными занавесками, запряженная серым жеребчиком, с кучером в зеленой ливрее на высоких козлах повернула на набережную Мойки. Два молодых человека остановились на углу Невского, давая ей проехать.
— Ба! Карета маэстро Корнелиуса. Ну, Сашка, не будет нам удачи, — воскликнул один из молодых людей, — знаешь, попа ли, чародея ли встретить, идя на амурное свидание или к ростовщику, — это не к добру.
— Но ведь ни то ни другое не предстоит нам сегодня, — ответил другой, невольно следя взором за блестевшей на октябрьском солнце желтой каретой, быстро удалявшейся.
— Счастлив наш Бог, а то у Корнелиуса глаз тяжелый, особенно для влюбленных и должников.
— Да кто же этот столь таинственный господин Корнелиус?{341} — спросил Александр Федорович Буранов, из двух собеседников младший, еще по провинциальному неловкий в своем изящном от модного портного рединготе.{342}