Петербургский изгнанник. Книга третья
Шрифт:
Лицо Ивана Даниловича, в свои сорок пять лет без единой морщинки, сохранило приятную моложавость. Каштановые волосы, всегда аккуратно приглаженные щёткой, не тронула седина; большие и живые глаза не утратили весёлого блеска и придавали лицу Прянишникова выражение нерастраченной молодости и удали.
Иван Данилович одевался изящно. На службе и дома он носил гладко отутюженный кафтан с бархатными отворотами, лишь сильнее оттеняющими белизну пышно собранного платка, повязанного вокруг шеи, и стоячих накрахмаленных воротничков шёлковой рубашки.
Семейство Радищева встретили
Дом Ивана Даниловича был богато обставлен. В зале стояли клавикорды, паркетный пол покрывали ковровые дорожки, стены украшали фламандские картины в тяжёлых багетах, сквозь толстое стекло массивного буфета отливали позолотой саксонские и китайские сервизы и серебро.
Иван Данилович несколько раз пытался подчеркнуть, что дом его — полная чаша всех благ, — результат его честной и добропорядочной службы. И хотя должность председателя гражданской палаты, возглавлявшего верхний земский суд, невольно порождала казнокрадов, ему не нужно было прибегать к взяткам, чтобы разбогатеть.
— Спорные имения обыкновенно так значительны, — говорил он, — и таких огромных цен, что выигравшая по праву сторона всегда за удовольствие считает добровольно приносить подарки… Грешно было бы, Александр Николаевич, отказываться, когда кругом вымогают взятки и бесчестно растаскивают казну.
«Зачем он так говорит о себе», — недоумевал Радищев и вместе с тем чувствовал, что Прянишников говорит искренне. Чистосердечная исповедь радушного хозяина ставила гостя в затруднительное положение. Сказать Прянишникову, что всякое преподношение чуждо его натуре, осуждалось и будет осуждаться им, Александр Николаевич не мог: он не понимал, почему хозяин дома заговорил с ним об этом.
Невольно припомнилось, как он, служа в столичной таможне, тоже мог нажить большое состояние на подарках иноземных и русских купцов, но не только гнушался, а беспощадно обрушивался на тех из них, кто готов был услужить ему. Однажды надсмотрщики таможни поймали русского купца с тайно привезёнными товарами. Купец незамедлительно явился к нему, стал упрашивать, чтобы пропустили его товар, и тут же, угоднически согнувшись, льстиво протянул большой пакет с ассигнациями. Радищев вскипел: вбежавшие на его голос надсмотрщики вытолкали купца из кабинета. Александру Николаевичу и сейчас, много лет спустя, до омерзения противно было вспоминать угодливую рожу и заискивающие слова купца.
Но история на этом не закончилась. Дня через три в дом Радищева приехала жена купца навестить ещё неоправившуюся после родов Аннет. По обычаю, купчиха положила на зубок золотой — дар новорождённому. По уходе её в углу другой комнаты слуги заметили оставленный кулёк, набитый подарками. Даже слуги, знавшие бескорыстие и строгий нрав Александра Николаевича, немедля послали верховую лошадь вслед купчихе и бросили ей кулёк в дрожки.
Многие осуждали Радищева за то, что он не пользовался удобным случаем
— Не смею осуждать, Иван Данилович, ваших поступков, но что касается меня, то я ярый противник не только взяток, но и всяких частных преподношений по службе…
— Знаю, знаю! — поспешил предупредить Прянишников, — демон корысти не соблазнил вас и тогда, когда предоставлялся случай положить в карман полтора миллиона из каких-то забытых сумм, не значившихся по счетам…
Радищев пожал плечами, и потрёпанный кафтан его смешно приподнялся на ссутулившейся фигуре.
— Случай сей у многих в столице вызвал неодобрение, — пояснил Иван Данилович, — а скорее осуждение, мол, богатство из рук упустил…
— На каждый роток не накинешь платок. Я, Иван Данилович, придерживаюсь своих правил.
Однажды вечером, когда все хлопоты, связанные с дальней дорогой, отлегли, когда Радищев уже знал час и день отъезда, в гостиной собрались старшие члены семьи Прянишникова. За чаем вспомнили общих петербургских и сибирских знакомых. Среди них назвали Ивана Ивановича Панаева. Ещё свежа была в памяти его неожиданная смерть.
Старший Прянишников перекрестился.
— Милейший человек был, — сказал он, — царство ему небесное.
— Да-а! Горячо приверженный отечеству сын! — глубоко вздохнув, поддержал Радищев.
— Тш-ш! Боже вас упаси произносить вслух такие слова, — понизив голос, предупредил Иван Данилович.
— А что?
Тонкие брови Прянишникова сразу вытянулись стрелочками, в глазах появился испуг.
— За-апрещено-о! — ещё тише протянул Иван Данилович. И стараясь объяснить Радищеву, что именно запрещено, доверительно поведал:
— Декрет императорский есть: не говорить приверженность, а употреблять — привязанность или усердие. Отныне заменены, как крамольные, слова — отечество, гражданин, врач, стража, свобода…
Александр Николаевич сначала не мог понять, шутит ли Прянишников или говорит всерьёз. Но лицо Ивана Даниловича, мгновенно преобразившееся из беззаботно-весёлого в расстроенно-испуганное, было красноречивее всего.
— Но, где же здравый смысл?
— Здравый? — переспросил Прянишников и, вдруг поднявшись со стула, подхватил Радищева, направился в свой кабинет. Плотно прикрыв дверь и поудобнее сев в кресло, он сказал:
— Говорят, голова у него умная, но в ней какая-то машинка держится на ниточке: порвётся ниточка, машинка завертится и тут конец уму-разуму…
Александр Николаевич искренне рассмеялся.
— Смех сквозь слёзы, дорогой Александр Николаевич. Блины в печи не так скоро пекутся, как ныне начали печь российские узаконения на жарком очаге подражатели царской воли. Всякий день поспевают новые декреты, учреждения, новые статьи и места… Ныне считают: у двора нет серёдки — либо взлёт, либо гонение…
Радищева ошеломило такое суждение Прянишникова о новом государе, о теневых сторонах его правления, которые пока коснулись верхов, но не дошли ещё до низов. В народе, наоборот, жила какая-то слепая вера в облегчение своего тяжёлого положения, и все тайно ждали его.