Петр Чайковский. Бумажная любовь
Шрифт:
Выпили, не чокаясь, за Николая Григорьевича. Чайковский почувствовал, как глаза его повлажнели. Такое же случалось всякий раз, когда он проезжал или проходил мимо дома на Моховой, в котором когда-то жил Николай Григорьевич.
«Боже мой, какими смешными сейчас кажутся все недоразумения между нами!» — подумал Петр Ильич.
Рубинштейн был фигурой. Гигантом. Столпом, на котором держалась Московская консерватория. Танееву таким никогда не стать… Зато — Танеев терпелив, покладист и снисходителен к людям. Эти качества тоже многое значат.
Николай Григорьевич сейчас бы окинул взглядом собравшихся, нашел бы, что за столом скучно,
Петр Ильич вспомнил, что Рубинштейн прожил на свете всего сорок семь лет и ужаснулся близости своего возраста к этой цифре. Умирать не хотелось, хотелось жить. Теперь, купаясь в славе, он наконец-то мог позволить себе признать, что у него нет причин для недовольства жизнью.
Сорок семь, сорок семь… Иосифу было тридцать и никогда уже не исполнится тридцати одного. Проклятая чахотка! Известие о смерти Котека он получил из Берлина утром в сочельник. Плакал навзрыд, до припадка. Впервые в жизни почувствовал, как что-то царапает сердце изнутри, словно кошачьей лапой…
Хуже всего было то, что на него, как на близко знавшего Иосифа, была возложена тяжкая обязанность сообщить его престарелым родителям, проживавшим в Каменец-Подольске о смерти сына. Целых три дня он никак не мог решиться, а потом все же отправил длинную телеграмму, полную слов сочувствия, и триста рублей денег.
Можно привыкнуть к тому, что нет Николая Григорьевича, но Иосиф… Кажется, что он сидел вот за этим столом и вышел на минуточку по своим делам. Иосиф- скрипка в его руках не пела, она разговаривала. Как живая собеседница, как подруга…
Господи! Непостижим промысел твой! Неисповедимы пути твои! Но ответь, ответь же, Господи, почему ты призываешь к себе Иосифа, совсем недавно вышедшего из юношеского возраста, Иосифа, который еще толком не осознал, что такое есть жизнь, и оставляешь ходить по земле эту гадину? Эту, с позволения сказать — женщину, которая снова принялась писать ему гадкие, безумные письма и даже угрожала публичным скандалом!
Она способна на публичный скандал! Ему ли не знать ее способности делать дурное, отравлять ему жизнь, мучить его! Надо бы поговорить с Анатолием относительно ее. Ведь безумных, умалишенных, что досаждают окружающим, положено изолировать от общества к обоюдной же пользе. Непременно следует поговорить! Толя должен знать способы…
Дважды во время обеда ему попеняли на отказ от директорства. Ласково, с небольшой укоризной.
— Я несказанно благодарен вам за доверие, господа, но, к великому огорчению моему, не могу занять этого поста, ибо совершенно для него не гожусь, — разводил руками он.
— А кто же больше вас, Петр Ильич, годится? — спрашивали присутствующие, косясь на Альбрехта, которого в консерватории недолюбливали. Недолюбливали совершенно незаслуженно, считая то безликой тенью Рубинштейна, то коварным интриганом. Впрочем, Константин Карлович не придавал этому никакого значения — он преподавал, участвовал в делах консерватории, руководил Русским хоровым обществом, которое сам и основал, сочинял, выискивал и пестовал таланты…
— Вы, господа, знаете, что я хотел бы видеть на этом посту Сергея Ивановича.
Танеев, сидевший слева от него, закатил глаза и шумно вздохнул, изображая покорность судьбе.
— Да что мы все о делах да о делах?! — воскликнул кто-то, и вопрос о директорстве был забыт — собравшиеся, большинство которых были страстными охотниками, сменили тему и
Он ходил иногда с ружьем по лесу, но в занятии этом больше ценил возможность уединенной прогулки, нежели добычу зверя или птицы. На спусковой крючок он нажимал без особой охоты, ничуть не огорчаясь промахам.
— А что, возле Клина хороша охота? — спросил Василий Ильич Сафонов, недавно перешедший из Петербургской в Московскую консерваторию профессором по классу фортепиано.
Сафонов, сын генерала, потомственный казак, был человеком резким, порой, можно даже сказать — грубым, но при этом искренним и справедливым. Петр Ильич симпатизировал ему.
— Пока не имел случая убедиться, — ответил он. — Хотя думаю, что неплохая.
О! Кто-то уже выпил столько, что назвал его «вторым Глинкой». Этого он никак не мог стерпеть.
— Господа! Я прошу воздержаться от присваивания порядковых номеров в такой тонкой материи, как музыка и все, что с ней связано! — заявил Петр Ильич, поднимаясь с места с бокалом шампанского в руке.
Все встали вслед за ним. Разговоры стихли.
— Нет второго Глинки, и не может быть, как не может быть второго Чайковского, второго Римского-Корсакова, третьего Берлиоза, пятого Верди и десятого Баха! Каждый из нас единственный в своем роде, неповторимый и несравнимый с другими! Я хочу поблагодарить всех вас за высокую честь, оказанную мне сегодня, за множество добрых слов, сказанных в мой адрес и предложить выпить за всех присутствующих!
— За Московскую консерваторию, которую мы представляем! — подхватил Танеев.
— Ура!
«Двадцатого мая надо быть в Смоленске на открытии памятника Глинки», — вспомнил он. Ехать в Смоленск не хотелось, но директорство в Музыкальном обществе не позволяло уклониться от столь торжественного мероприятия, на котором обещали быть члены императорской фамилии, а то и сама императрица.
По окончании обеда последовала долгая сцена всеобщего прощания, затянувшаяся ровно настолько, насколько может затянуться сцена прощания людей, которые ежедневно видятся друг с другом, а только что перед этим неплохо провели время со всеми положенными атрибутами — вкусной едой, коньяком, шампанским.
Он посмотрел на часы, подарок Надежды Филаретовны, и понял, что рискует опоздать к брату Анатолию, который пригласил его «посидеть за столом в тесном кругу». «Тесный круг» состоял из них двоих и Николая Карловича фон Мекка, женатого на племяннице Анне.
Пора было ехать — Анатолий, канцелярская душа, не терпел опозданий.
В пролетке думал о том, что Коля оказался слишком слабым и быстро поддался Анне. Петр Ильич находил это дурным, потому что ему гораздо больше нравился прежний Коля — необыкновенно симпатичный добряк. После женитьбы, слишком подчинившись влиянию своей жены, Коля стал резок, строг, судил обо всем тоном знатока и раздражался, если с ним спорили. Эта перемена весьма испугала и огорчила Петра Ильича. Он обеспокоился настолько, что решился поделиться своими мыслями с Анной, крайне тактично посоветовав ей не «портить» мужа, а, напротив, самой попытаться стать более мягкой и покладистой. Аня не обиделась, пообещала принять его слова к сведению. «О, как бы я не желал, чтобы когда-нибудь, хоть мельком, Вы бы пожалели о том, что отдали Вашего добрейшего Колю Анне! Мысль, что когда-нибудь Вы раскаетесь в Вашем выборе, для меня убийственна», — писал он баронессе фон Мекк.