Чтение онлайн

на главную - закладки

Жанры

Пейзаж с наводнением

Бродский Иосиф Александрович

Шрифт:

«Подруга, дурнея лицом, поселись в деревне…»

Подруга, дурнея лицом, поселись в деревне. Зеркальце там не слыхало ни о какой царевне. Речка тоже рябит; а земля в морщинах — и думать забыла, поди, о своих мужчинах. Там — одни пацаны. А от кого рожают, знают лишь те, которые их сажают, либо — никто, либо — в углу иконы. И весною пахать выходят одни законы. Езжай в деревню, подруга. В поле, тем паче в роще в землю смотреть и одеваться проще. Там у тебя одной на сто верст помада, но вынимать ее все равно не надо. Знаешь, лучше стареть там, где верста маячит, где красота ничего не значит или значит не молодость, титьку, семя, потому что природа вообще все время. Это, как знать, даст побороть унылость. И леса там тоже шумят, что уже случилось все, и притом — не раз. И сумма случившегося есть источник шума. Лучше стареть в деревне. Даже живя отдельной жизнью, там различишь нательный крестик в драной березке, в стебле пастушьей сумки, в том, что порхает всего лишь сутки. И я приеду к тебе. В этом «и я приеду» усмотри не свою, но этих вещей победу, ибо земле, как той простыне, понятен язык не столько любви, сколько выбоин, впадин, вмятин. Или пусть не приеду. Любая из этих рытвин, либо воды в колодезе привкус бритвин, прутья обочины, хаос кочек — все-таки я: то, чего не хочешь. Езжай в деревню, подруга. Знаешь, дурнея, лица лишь подтверждают, что можно слиться разными способами; их — бездны, и нам, дорогая, не все известны. Знаешь, пейзаж — то, чего не знаешь. Помни об этом, когда там судьбе пеняешь. Когда-нибудь, в серую краску уставясь
взглядом,
ты узнаешь себя. И серую краску рядом.
1992

Вид с холма

Вот вам замерзший город из каменного угла. Геометрия оплакивает свои недра. Сначала вы слышите трио, потом — пианино негра. Река, хотя не замерзла, все-таки не смогла выбежать к океану. Склонность петлять сильней заметна именно в городе, если вокруг равнина. Потом на углу загорается дерево без корней. Река блестит, как черное пианино. Когда вы идете по улице, сзади звучат шаги. Это — эффект перспективы, а не убийца. За два года, прожитых здесь, вчера превратилось в завтра. И площадь, как грампластинка, дает круги от иглы обелиска. Что-то случилось сто лет назад, и появилась веха. Веха успеха. В принципе, вы — никто. Вы, в лучшем случае, пища эха. Снег летит как попало; диктор твердит: «циклон». Не выходи из бара, не выходи из бара. Автомышь светом фар толчею колонн сводит вдали с ума, как слонов Ганнибала. Пахнет пустыней, помнящей смех вдовы. «Бэби, не уходи», — говорит Синатра. То же эхо, но в записи; как силуэт сената, скука, пурга, температура, вы. Вот вам лицо вкрутую, вот вам его гнездо: блеск желтка в скорлупе с трещинами от стужи. Ваше такси на шоссе обгоняет еще ландо с венками, катящее явно в ту же сторону, что и вы, как бы само собой. Это — эффект периметра, зов окраин, низкорослых предместий, чей сон облаян тепловозами, ветром, вообще судьбой. И потом — океан. Глухонемой простор. Плоская местность, где нет построек. Где вам делать нечего, если вы историк, врач, архитектор, делец, актер и, тем более, эхо. Ибо простор лишен прошлого. То, что он слышит, — сумма собственных волн, беспрецедентность шума, который может быть заглушен лишь трубой Гавриила. Вот вам большой набор горизонтальных линий. Почти рессора мирозданья. В котором петляет соло Паркера: просто другой напор, чем у архангела, если считать в соплях. А дальше, в потемках, держа на Север, проваливается и возникает сейнер, как церковь, затерянная в полях. Февраль 1992, Вашингтон

Пристань Фегердала

Деревья ночью шумят на берегу пролива. Видимо, дождь; ибо навряд ли ива, не говоря — сосна, в состояньи узнать, в потемках, в мелкой дроби листа, в блеске иглы, в подтеках ту же самую воду, данную вертикально. Осознать это может только спальня с ее опытом всхлипывания; либо — голые мачты шведских яхт, безмятежно спящих в одних подвязках, в одних подвесках сном вертикали, привыкшей к горизонтали, комкая мокрые простыни пристани в Фегердале. (1992)

Семенов

Владимиру Уфлянду

Не было ни Иванова, ни Сидорова, ни Петрова. Был только зеленый луг и на нем корова. Вдали по рельсам бежала цепочка стальных вагонов. И в одном из них ехал в отпуск на юг Семенов. Время шло все равно. Время, наверно, шло бы, не будь ни коровы, ни луга: ни зелени, ни утробы. И если бы Иванов, Петров и Сидоров были, и Семенов бы ехал мимо в автомобиле. Задумаешься над этим и, встретившись взглядом с лугом, вздрогнешь и отвернешься — скорее всего с испугом: ежели неподвижность действительно мать движенья, то отчего у них разные выраженья? И не только лица, но — что важнее — тела? Сходство у них только в том, что им нет предела, пока существует Семенов: покуда он, дальний отпрыск времени, существует настолько, что едет в отпуск; покуда поезд мычит, вагон зеленеет, зелень коровой бредит; покуда время идет, а Семенов едет. (1992)

«Снаружи темнеет, верней — синеет, точней — чернеет…»

Снаружи темнеет, верней — синеет, точней — чернеет. Деревья в окне отменяет, диван комнеет. Я выдохся за день, лампу включать не стану и с мебелью в комнате вместе в потемки кану. Пора признать за собой поверхность и, с ней, наклонность к поверхности, оставить претензии на одушевленность; хрустнуть суставами, вспомнить кору, коренья и, смахнув с себя пыль, представить процесс горенья. Вор, скрипя половицей, шаря вокруг как Шива, охнет, наткнувшись на нечто твердое, от ушиба. Но как защита от кражи, тем более — разговора, это лучше щеколды и крика «держите вора». Темнеет, точней — чернеет, вернее — деревенеет, переходя ту черту, за которой лицо дурнеет, и на его развалинах, вприсядку и как попало, неузнаваемость правит подобье бала. В конце концов, темнота суть число волокон, перестающих считаться с существованьем окон, неспособных представить, насколько вещь окрепла или ослепла от перспективы пепла и в итоге — темнеет, верней — ровнеет, точней — длиннеет. Незрячесть крепчает, зерно крупнеет; ваш зрачок расширяется, и, как бы в ответ на это, в мозгу вовсю разгорается лампочка анти-света. Так пропадают из виду; но настоящий финиш не там, где кушетку вплотную к стене придвинешь, но в ее многоногости за полночь, крупным планом разрывающей ленточку с надписью «Геркуланум». 1992 South Hadley

Ritratto di donna [4]

Не первой свежести — как и цветы в ее руках. В цветах — такое же вранье и та же жажда будущего. Карий глаз смотрит в будущее, где ни ваз, ни разговоров о воде. Один гербарий. Отсюда — складчатость. Сначала — рта, потом — бордовая, с искрой, тафта, как занавес, готовый взвиться и обнаружить механизм ходьбы в заросшем тупике судьбы; смутить провидца. Нога в чулке из мокрого стекла блестит, как будто вплавь пересекла Босфор и требует себе асфальта Европы или же, наоборот, — просторов Азии, пустынь, щедрот песков, базальта. Камея в низком декольте. Под ней, камеей, — кружево и сумма дней, не тронутая их светилом, не знающая, что такое — кость, несобираемая в горсть; простор белилам. Что за спиной у ней, опричь ковра с кинжалами? Ее вчера. Десятилетья. Мысли о Петрове, о Сидорове, не говоря об Иванове, возмущавших зря пять литров крови. Что перед ней сейчас? Зима. Стамбул. Ухмылки консула. Настырный гул базара в полдень. Минареты класса земля-земля или земля-чалма (иначе — облако). Зурна, сурьма. Другая раса. Плюс эта шляпа типа лопуха в провинции и цвета мха. Болтун с палитрой. Кресло. Англичане такие делали перед войной. Амур на столике: всего с одной стрелой в колчане. Накрашенным закрытым ртом лицо кричит, что для него «потом» важнее, чем «теперь», тем паче — «тогда»! Что полотно — стезя попасть туда, куда нельзя попасть иначе. Так боги делали, вселяясь то в растение, то в камень: до возникновенья человека. Это инерция метаморфоз сиеной и краплаком роз глядит с портрета, а не сама она. Она сама состарится, сойдет с ума, умрет от дряхлости, под колесом, от пули. Но там, где не нужны тела, она останется какой была тогда в Стамбуле. (1992)

4

Женский портрет (ит.)

Каппадокия

Сто сорок тысяч воинов Понтийского Митридата — лучники, конница, копья, шлемы, мечи, щиты — вступают в чужую страну по имени Каппадокия. Армия растянулась. Всадники мрачновато поглядывают по сторонам. Стыдясь своей нищеты, пространство с каждым их шагом чувствует, как далекое превращается в близкое. Особенно — горы, чьи вершины, устав в равной степени от багрянца зари, лиловости сумерек, облачной толчеи, приобретают — от зоркости чужестранца — в резкости, если не в четкости. Армия издалека выглядит как извивающаяся река, чей исток норовит не отставать от устья, которое тоже все время оглядывается на исток. И местность, по мере движения армии на восток, отражаясь как в русле, из бурого захолустья преображается временно в гордый бесстрастный задник истории. Шарканье многих ног, ругань, звяканье сбруи, поножей о клинок, гомон, заросли копий. Внезапно дозорный всадник замирает как вкопанный: действительность или блажь? Вдали, поперек плато, заменив пейзаж, стоят легионы Суллы. Сулла, забыв про Мария, привел сюда легионы, чтоб объяснить, кому принадлежит —
вопреки клейму
зимней луны — Каппадокия. Остановившись, армия выстраивается для сраженья. Каменное плато в последний раз выглядит местом, где никогда никто не умирал. Дым костра, взрывы смеха; пенье: «Лиса в капкане». Царь Митридат, лежа на плоском камне, видит во сне неизбежное: голое тело, грудь, лядвие, смуглые бедра, колечки ворса.
То же самое видит все остальное войско плюс легионы Суллы. Что есть отнюдь не отсутствие выбора, но эффект полнолунья. В Азии пространство, как правило, прячется от себя и от упреков в однообразии в завоевателя, в головы, серебря то доспехи, то бороду. Залитое луной, войско уже не река, гордящаяся длиной, но обширное озеро, чья глубина есть именно то, что нужно пространству, живущему взаперти, ибо пропорциональна пройденному пути. Вот отчего то парфяне, то, реже, римляне, то и те и другие забредают порой сюда, в Каппадокию. Армии суть вода, без которой ни это плато, ни, допустим, горы не знали бы, как они выглядят в профиль; тем паче, в три четверти. Два спящих озера с плавающим внутри телом блестят в темноте как победа флоры над фауной, чтоб наутро слиться в ложбине в общее зеркало, где уместится вся Каппадокия — небо, земля, овца, юркие ящерицы — но где лица пропадают из виду. Только, поди, орлу, парящему в темноте, привыкшей к его крылу, ведомо будущее. Глядя вниз с равнодушьем птицы — поскольку птица, в отличие от царя, от человека вообще, повторима — орел, паря в настоящем, невольно парит в грядущем и, естественно, в прошлом, в истории: в допоздна затянувшемся действии. Ибо она, конечно, суть трение временного о нечто постоянное. Спички о серу, сна о действительность, войска о местность. В Азии быстро светает. Что-то щебечет. Дрожь пробегает по телу, когда встаешь, заражая зябкостью долговязые, упрямо жмущиеся к земле тени. В молочной рассветной мгле слышатся ржание, кашель, обрывки фраз. И увиденное полумиллионом глаз солнце приводит в движенье копья, мослы, квадриги, всадников, лучников, ратников. И войска идут друг на друга, как за строкой строка захлопывающейся посередине книги либо — точней! — как два зеркала, как два щита, как два лица, два слагаемых, вместо суммы порождающих разность и вычитанье Суллы из Каппадокии. Чья трава, себя не видавшая отродясь, больше всех выигрывает от звона, лязга, грохота, воплей и проч., глядясь в осколки разбитого вдребезги легиона и упавших понтийцев. Размахивая мечом, царь Митридат, не думая ни о чем, едет верхом среди хаоса, копий, гама. Битва выглядит издали как слитное «О-го-го», верней, как от зрелища своего двойника взбесившаяся амальгама. И с каждым падающим в строю местность, подобно тупящемуся острию, теряет свою отчетливость, резкость. И на востоке и на юге опять воцаряются расплывчатость, силуэт, это уносят с собою павшие на тот свет черты завоеванной Каппадокии. 1990, Нью-Йорк — 1991, Лондон

Колыбельная

Родила тебя в пустыне я не зря. Потому что нет в помине в ней царя. В ней искать тебя напрасно. В ней зимой стужи больше, чем пространства в ней самой. У одних — игрушки, мячик, дом высок. У тебя для игр ребячьих — весь песок. Привыкай, сынок, к пустыне как к судьбе. Где б ты ни был, жить отныне в ней тебе. Я тебя кормила грудью. А она приучила взгляд к безлюдью, им полна. Той звезде — на расстояньи страшном — в ней твоего чела сиянье, знать, видней. Привыкай, сынок, к пустыне, под ногой, окромя нее, твердыни нет другой. В ней судьба открыта взору. За версту в ней легко признаешь гору по кресту. Не людские, знать, в ней тропы! Велика и безлюдна она, чтобы шли века. Привыкай, сынок, к пустыне, как щепоть к ветру, чувствуя, что ты не только плоть. Привыкай жить с этой тайной: чувства те пригодятся, знать, в бескрайней пустоте. Не хужей она, чем эта: лишь длинней, и любовь к тебе — примета места в ней. Привыкай к пустыне, милый, и к звезде, льющей свет с такою силой в ней везде, будто лампу жжет, о сыне в поздний час вспомнив, тот, кто сам в пустыне дольше нас. Декабрь 1992

ПИСЬМО В ОАЗИС

У памятника А. С. Пушкину в Одессе

Якову Гордину

Не по торговым странствуя делам, разбрасывая по чужим углам свой жалкий хлам, однажды поутру с тяжелым привкусом во рту я на берег сошел в чужом порту. Была зима. Зернистый снег сек щеку, но земля была черна для белого зерна. Хрипел ревун во всю дурную мочь. Еще в парадных столбенела ночь. Я двинул прочь. О, города земли в рассветный час! Гостиницы мертвы. Недвижность чаш, незрячесть глаз слепых богинь. Сквозь вас пройти немудрено нагим, пока не грянул государства гимн. Густой туман листал кварталы, как толстой роман. Тяжелым льдом обложенный Лиман, как смолкнувший язык материка, серел, и, точно пятна потолка, шли облака. И по восставшей в свой кошмарный рост той лестнице, как тот матрос, как тот мальпост, наверх, скребя ногтем перила, скулы серебря слезой, как рыба, я втащил себя. Один как перст, как в ступе зимнего пространства пест, там стыл апостол перемены мест спиной к отчизне и лицом к тому, в чью так и не случилось бахрому шагнуть ему. Из чугуна он был изваян, точно пахана движений голос произнес: «Хана перемещеньям!» — и с того конца земли поддакнули звон бубенца с куском свинца. Податливая внешне даль, творя пред ним свою горизонталь, во мгле синела, обнажая сталь. И ощутил я, как сапог — дресва, как марширующий раз-два, тоску родства. Поди, и он здесь подставлял скулу под аквилон, прикидывая, как убраться вон, в такую же — кто знает — рань, и тоже чувствовал, что дело дрянь, куда ни глянь. И он, видать, здесь ждал того, чего нельзя не ждать от жизни: воли. Эту благодать, волнам доступную, бог русских нив сокрыл от нас, всем прочим осенив, зане — ревнив. Грек на фелюке уходил в Пирей порожняком. И стайка упырей вываливалась из срамных дверей, как черный пар, на выученный наизусть бульвар. И я там был, и я там в снег блевал. Наш нежный Юг, где сердце сбрасывало прежде вьюк, есть инструмент державы, главный звук чей в мироздании — не сорок сороков, рассчитанный на череду веков, но лязг оков. И отлит был из их отходов тот, кто не уплыл, тот, чей, давясь, проговорил «Прощай, свободная стихия» рот, чтоб раствориться навсегда в тюрьме широт, где нет ворот. Нет в нашем грустном языке строки отчаянней и больше вопреки себе написанной, и после от руки сто лет копируемой. Так набегает на пляж в Ланжероне за волной волна, земле верна. 1969(?) 1970(?)

«Не выходи из комнаты, не совершай ошибку…»

Не выходи из комнаты, не совершай ошибку. Зачем тебе Солнце, если ты куришь Шипку? За дверью бессмысленно все, особенно — возглас счастья. Только в уборную — и сразу же возвращайся. О, не выходи из комнаты, не вызывай мотора. Потому что пространство сделано из коридора и кончается счетчиком. А если войдет живая милка, пасть разевая, выгони не раздевая. Не выходи из комнаты; считай, что тебя продуло. Что интересней на свете стены и стула? Зачем выходить оттуда, куда вернешься вечером таким же, каким ты был, тем более — изувеченным? О, не выходи из комнаты. Танцуй, поймав, боссанову в пальто на голое тело, в туфлях на босу ногу. В прихожей пахнет капустой и мазью лыжной. Ты написал много букв; еще одна будет лишней. Не выходи из комнаты. О, пускай только комната догадывается, как ты выглядишь. И вообще инкогнито эрго сум, как заметила форме в сердцах субстанция. Не выходи из комнаты! На улице, чай, не Франция. Не будь дураком! Будь тем, чем другие не были. Не выходи из комнаты! То есть дай волю мебели, слейся лицом с обоями. Запрись и забаррикадируйся шкафом от хроноса, космоса, эроса, расы, вируса. 1970(?)
Поделиться:
Популярные книги

Мама из другого мира. Делу - время, забавам - час

Рыжая Ехидна
2. Королевский приют имени графа Тадеуса Оберона
Фантастика:
фэнтези
8.83
рейтинг книги
Мама из другого мира. Делу - время, забавам - час

Крещение огнем

Сапковский Анджей
5. Ведьмак
Фантастика:
фэнтези
9.40
рейтинг книги
Крещение огнем

Отмороженный

Гарцевич Евгений Александрович
1. Отмороженный
Фантастика:
боевая фантастика
рпг
5.00
рейтинг книги
Отмороженный

Кротовский, не начинайте

Парсиев Дмитрий
2. РОС: Изнанка Империи
Фантастика:
городское фэнтези
попаданцы
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Кротовский, не начинайте

Кодекс Охотника. Книга XXI

Винокуров Юрий
21. Кодекс Охотника
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Кодекс Охотника. Книга XXI

Хозяин Теней

Петров Максим Николаевич
1. Безбожник
Фантастика:
попаданцы
аниме
фэнтези
5.00
рейтинг книги
Хозяин Теней

Темный Лекарь 6

Токсик Саша
6. Темный Лекарь
Фантастика:
аниме
фэнтези
5.00
рейтинг книги
Темный Лекарь 6

Чапаев и пустота

Пелевин Виктор Олегович
Проза:
современная проза
8.39
рейтинг книги
Чапаев и пустота

Кодекс Охотника. Книга VI

Винокуров Юрий
6. Кодекс Охотника
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Кодекс Охотника. Книга VI

Вернуть невесту. Ловушка для попаданки

Ардова Алиса
1. Вернуть невесту
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
8.49
рейтинг книги
Вернуть невесту. Ловушка для попаданки

Вернуть невесту. Ловушка для попаданки 2

Ардова Алиса
2. Вернуть невесту
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
7.88
рейтинг книги
Вернуть невесту. Ловушка для попаданки 2

Младший сын князя

Ткачев Андрей Сергеевич
1. Аналитик
Фантастика:
фэнтези
городское фэнтези
аниме
5.00
рейтинг книги
Младший сын князя

Красноармеец

Поселягин Владимир Геннадьевич
1. Красноармеец
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
4.60
рейтинг книги
Красноармеец

Истинная со скидкой для дракона

Жарова Анита
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
5.00
рейтинг книги
Истинная со скидкой для дракона